Я уж было собрался бежать за Степанычем, но с мостика как ударило:
— Славка! Чего рот раскрыл? Беги узнай, что там у «пассажиров»!
«Пассажиры» бедствовали. Не все, правда. Громче всех голосили морячки из 17-й каюты. Обосновавшись на «Маныче», они начисто забыли морской устав, решив, что море для них на «лапте» кончилось, и на ночь, несмотря на все признаки надвигающегося шторма, оставили иллюминаторы открытыми. Но «Маныч», что бы они ни говорили, не Дом колхозника, а иллюминатор — не форточка. И море напомнило им об этом. Они нежились в своих кроватках, безмятежно просматривая разнообразные сны на заграничные мотивы: пальмы там над белым песочком или, может, как бегемоты в пятнашки играют, и очнулись только тогда, когда начались сны, страшные, с потопами и падениями в черную бездну. И правильно сделали, потому что здесь, на «Маныче», они были так близки к этому, как никогда, возможно, не были в открытом море. Двери-то, в отличие от иллюминаторов, были задраены, и вода уже стучалась в эту дверь.
Первым делом я, конечно, сунулся в этот орущий номер. Вода уже схлынула, ушла по коридору в неизвестном направлении, а та, что осталась, была по щиколотку и держалась в каюте за комингсом, как за маленькой плотиной. За этой плотиной бродили двое парней в мокрых трусах и с матерщиной подбирали разные туалетные принадлежности. Тут же плавали пустые бутыли с ушедшими в самостоятельное плавание водочными этикетками. Бутылки позванивали, попадая под злые, обтянутые гусиной кожей, ноги морячков. Со стороны посмотреть, гуляют по речке ребята. Вроде раков ищут.
— Вы что же, гады, утопить нас захотели?! — обратился ко мне с вопросом самый вымокший из парней. Мокрые волосы слиплись и от этого казались редкими, как гребенка.
Я, в общем-то, был тоже перепуган этой историей, но сейчас при виде этих «пассажиров», не скрывавшихся под заносчивыми курточками, облаченных в обыкновенные черные сатиновые трусы до колен, которые носят тысячи простых смертных, они показались мне такими домашними, обыкновенными ребятами, что я улыбнулся непроизвольно и, чувствуя большое облегчение, сказал:
— Что вы, ребята! Это же море, сами знаете.
— Мы-то знаем. А вот ты у меня только сейчас узнаешь. Суну тебя носом сюда, — сказал этот же парень. И в том месте, где, по его мнению, должен был находиться мой нос, он выбил ногой фонтанчик.
— Сами виноваты. Надо было иллюминатор задраить.
— Иллюминатор задраить, — передразнил меня парень. — Видал салагу? — кивнул он второму парню, который вроде бы уже успокоился и молча выжимал майку. Парень укоризненно покачал головой. — Моряк… Вот твое море! И он снова выбил из-под себя фонтанчик. — Бери швабру и наводи марафет.
Этот парень был злой, но и я разозлился не меньше.
— Лучше я гальюны буду чистить, чем твою каюту убирать!
— Ну-ка! Где твоя швабра, мальчик?! — прошипел он и схватил меня за ухо. Мне показалось, что я сейчас разорвусь на мелкие кусочки от бешенства. Но удержался и только оттолкнул его от себя.
— Брось, Сашка. Чего связался с пацаном, — сказал второй парень. — Давай шмутки спасать, а то они не только для барахолки — в утиль не сгодятся.
Упоминание о шмутках заставило Сашку поостыть. Он выругался и полез под стол, откуда выплывали какие-то тряпки.
«Спекулянты паршивые, — думал я, пробираясь по коридору. — Перепились да еще виноватого ищут».
Я поднялся на палубу. «Маныч» раскачивало меньше. Степаныч с ребятами сделали свое дело, набили швартовы, укоротили сколько можно. «Теперь и перышки почистить самое время», — подумал я, решив, что сначала покурю, а уж потом пойду докладывать обстановку в номерах. Обстановка, в общем, была нормальная. Больше криков было. Эти барахольщики из семнадцатой всех всполошили.
Мимо пробежал Колька Еременко, мой товарищ по каюте, с бухтой троса.
— Славка, тебя чего-то Степаныч ищет.
Степаныча я нашел под лебедкой.
— Ты что это, Савельев? Обязанностей не знаешь? Почему у механиков из семнадцатой не убрал? Нагрубил им, понимаешь. А ну марш в каюту!
— Не пойду.
— Чего? — удивился Степаныч, поддергивая свитер.
Глядя в вопрошающие глаза боцмана, я вспомнил, как неделю назад он попросил меня помочь отнести ему домой ведро с рыбой. Два других уже отягощали его руки. С утра на баке у нас был бешеный клев. Я спросил у него, зачем ему столько рыбы. «Чего?» — спросил он. А вечером того же дня его видели наши ребята на Мальцевском рынке. За две красноперки он брал по рублю.
— Я сказал, что не пойду в семнадцатую.
— Ты, это самое, убирать не хочешь?
— Это самое.
Степаныч покраснел и снова подтянул свитер.
— Не озоруй, парень. Дисциплину не знаешь?
— Не знаю.
— А ну, пошли к капитану.
Степаныч преобразился. Глаза, обычно сонные, Проснулись, засветились, а лицо приняло выражение сосредоточенности и торжественной строгости, как будто он только что прослушал лекцию о международном положении.
Жмакин, когда мы пришли к нему, сидел за столом и пил большими глотками чай.
— Глотку чуть не порвал, — сообщил он с довольной улыбкой. — Давненько нас так не тормошило… Ну что там в каютах, Славка?
Я было открыл рот, чтобы обрисовать обстановку, но тут получил тычок от Степаныча.
— Этот Савельев убирать в семнадцатой не хочет. Да нагрубил еще ребятам, обзывался по-всякому. Меня… это, понимать не хочет.
Степаныч был очень расстроен.
— Так-так. — Жмакин отодвинул от себя недопитый стакан с чаем. — Как же это все называется, Славка?
— Недисциплинированностью крайней степени, — сказал Степаныч и вздохнул.
— Ну чего молчишь?
Я стал рассказывать про историю в семнадцатой.
Жмакин, молча сидел в кресле и хмуро смотрел в иллюминатор, в котором летело низкое, в разрывах туч, серое небо.
— Вот что, Славка. — Жмакин моргнул. — Мы хоть и на приколе, но дисциплина у нас должна быть. Какие бы жуки в семнадцатой ни жили, а убирать, кроме нас, некому.
— Егор Иванович, как же это? После всего, что они наговорили, я должен бежать к ним ручки целовать!?
— Ну ты это брось.
— Да что я?.. Убирать за них должен?
— Должность у нас такая, Славка, что поделаешь, — сказал Жмакин.
У меня вмиг вспотели ладони, будто их паром обдало. Боцман громко высморкался.
— Пошли, Савельев.
Ну что мне было делать? Убрал я эту каюту. Хорошо, хоть алкашей не было. Но зато в каюте на веревочках сушились аккуратно развешенные тряпки: плавки, носки, галстуки, женские кофточки, и все с немыслимой искрой. Они победно раскачивались, поддуваемые ветром, бившим в открытый иллюминатор, роняя мне за шиворот холодные капли воды.
Остаток дня я просидел на мостике под шлюпбалкой. Шлюпки не было. Ее отсутствие лишний раз напоминало мне о том, где я нахожусь. Этот огромный ржавый пароход ничего не имел общего с морем; то, чем я занимался здесь… мою должность можно было исправлять в любом захолустном райцентре, в любой гостинице. Во всяком случае, там бы это не выглядело столь унизительно. Смотрели бы как на идиота и привыкли бы и не обращали внимания. А здесь… Здесь у меня роба и ремень с крабом на бляхе и мичманка…
Крючья шлюпбалки с пузырями старой краски слегка вздрагивали от порывов ветра, и тогда на них шелестели обрывки иссохших веревок. На город шел туман. Вот он закрыл противоположный берег бухты, вскарабкался на Орлиную сопку, прилип к сырым, раздувшимся тучам и медленно, как занавеска, пополз по Ленинской, закрывая дома, деревья, потушил поблескивающие нитки трамвайных путей; голоса трамваев стали глуше, и скоро город совсем исчез, и только трамваи еще долго о чем-то шептали.
Я думал о Юрке. Я представил себе огромный пустой океан, по которому медленно, как часовая стрелка, ползет Юркино судно. Мой Юрка сидит, наверно, в наушниках, вслушиваясь в шорохи эфира. И думает о чем-нибудь… Скорее всего, он сейчас думает о том, как отпразднует свадьбу со своей студенткой в новой кооперативной квартире. Хороший все-таки у него этот рейс. Есть о ком подумать.