Все это требует неотложного вмешательства, и я вмешиваюсь, причем наталкиваюсь иногда на непредвиденные трудности. Девушки, которые работают на вывозке дров, не захотели перейти на другую работу. Оказалось, отпускать подростков с работы раньше, чем взрослых, невозможно. Подростки подвозили копны, без них задержалась бы метка сена. Пришлось этот вопрос обсуждать на правлении колхоза и по-иному расставить на работе подростков и взрослых.

Узнал я, что ребята ездят домой только по субботам, чтобы помыться в бане, что целую неделю живут на лугах в избушке без окон с дырявой крышей.

Стал говорить об этом с Маломальским.

— Нежности какие! — удивился он. — Да что им сделается? Сибиряки — народ закаленный. Это вам не какие-нибудь японцы. Нашим и холод и дождь нипочем. К конфорту они непривычные. Чем проще, тем лучше.

Я возразил.

Маломальский снисходительно усмехнулся:

— Вы знаете, как меня мать ростила? Родился я на вздвиженье, а в страду она меня уже на поля с собой брала. Сама жнет с отцом, а я в зыбке на березе. Яслей тогда-то не знали. Сестренка, на три года старше меня, комаров отгоняет, а другая, десятилетняя, снопы вяжет. Лет семи я уже с конями в ночное ездил. Все лето босой, в одной рубашонке и порточках, шапки никакой, волосы выгорают, как лен, белые. И так до самого инея…

— Что ж хорошего?

— Вырос вот и ничем никогда не болел. Только ранение на фронте имел, а до того не знал, как и лекарства пахнут.

— Сколько у матери вашей было детей?

— Семеро.

— А в живых осталось?

— Со мной трое.

— Вот видите. Нет уж, избушку покрыть надо, вырезать окно, связать раму и застеклить. Ночи на лугах холодные, попростужаются ребята.

— А кто им велит ночевать? Конюх нужен, верно, а ребятам там делать нечего.

Знал он и сам, зачем мальчишки остаются ночевать на лугах: нравились им зеленые чистые просторы, березовые рощи, озера, ночи под открытым небом у костра, голубые звезды, душистое шелестящее сено вместо жаркой домашней постели, и особенно привлекала их видимость настоящей, взрослой жизни.

— Нету плотников, — уверял Маломальский. — Амбары надо заканчивать. Урожай ожидаем вдвое против прошлогоднего. Не будут к сроку готовы — с меня голову снимут.

— А за людей не снимут?

— Мне их в амбары не ссыпать.

Раза два вызывал меня Егоров в сельский Совет, интересовался выполнением плана. Я высказал ему все по пунктам. Он остался доволен:

— Правильно действуете.

Похвала эта меня не радовала. Я не высказал ему всего, что тревожило меня. После случая с бабкой Авдотьей я стеснялся говорить с ним откровенно.

Нет, я не обольщался выполнением плана. Успехи мои были непрочны. Руководство колхоза помогало мне только по обязанности. Я приходил к Климову, он вежливо выслушивал меня, обычно не возражая, но и не возмущаясь теми неполадками, на которые я ему указывал. Иногда он писал записки тем, от кого зависело выполнение моих требований, но ни разу не увлекся, не пожелал сделать лучше и больше того, что я предлагал. Обращаться за помощью к Новикову или в район мне не хотелось — стыдно было сознаваться в своем бессилии.

В последних числах июля вышли на поля первые лафетные жатки косить рожь. Мы стояли на краю поля, раскорчеванного прошлым летом, у вырванных с корнем берез и наблюдали, как Новиков ведет трактор.

По высокой ржи перебегали волны ветра. Жатка вошла в хлеба, и сразу треск и металлический шум сменились приглушенным жужжанием. По полотну побежали стебли ржи, укладываясь ровным валом.

— Ладно начали, — довольно кивнул мне Климов.

Вслед за Новиковым двинулись Костя Блинов и Алеша. Мы с Климовым присели на поваленную березу.

— Добрая нынче рожь, — заговорил он. — Зерно крупное. Только бы теперь погода не подвела. Большое богатство вырастили…

Ящерица вползла мне на сапог и замерла, пригревшись на солнце. Одутловатое лицо Климова выражало довольство собой, делами, погодой.

— Хлеб заботу любит, — проронил он.

— А люди, по-вашему, не любят? — невольно вырвалось у меня. Он с недоумением обернулся.

— Люди?

Мне хотелось высказать ему все, о чем я думал, что мучило меня.

— Да, люди. Пора уже ставить вопрос, чтобы в колхозе были и хорошие ясли, и общественная баня, и столовая. Людям мало уже одной сытости. Ведь в колхозе нет ни одного стана, оборудованного как следует. Даже умывальников нет.

— Мысли верные, — подтвердил Климов.

— Соглашаться легче всего. Делать надо.

— Мы и делаем.

— Мало.

Климов нахмурился, отрезал твердо:

— В помощи я вам не отказываю, но аптечки по полям развозить не намерен. Своих дел по горло…

— Хозяйственные дела заслонили от вас все. Вы забываете о нуждах людей. Вам не больно за них.

— Мне не больно? — повторил он изумленно. — Для кого ж я стараюсь? Домой едете?

— Нет, — отказался я, хотя мне надо было возвращаться домой.

Дня через два случилось несчастье: в третьей бригаде, у новых колхозников, приехавших из города, заболела дифтерией пятилетняя девочка. Из района пришло распоряжение Колесникова сделать прививки против дифтерии всем детям от двух до двенадцати лет.

На время я забросил все остальные дела, и мною овладело настоящее отчаяние. Я понял, что со своей текущей работой один справиться не могу. «Неужели, — приходила мне мысль, — отступить, отказаться от справедливой требовательности к себе и людям, стать человеком, равнодушным к своему делу, и жить так, как живет Маломальский, — только посильным, ежедневным, не опережая жизнь, а лишь безвольно отдаваясь ее течению?»

Жить так — значило отказаться от своих убеждений, потерять смысл жизни, не уважать себя. Неужели же сбыться пророчеству моего попутчика, человека в подтяжках: «Сибирь пыл-жар с вас посдует».

Нет, конечно, только не это. Но что делать? Скандалить? Кричать? Жаловаться? Конечно, на мою сторону встанут и Новиков, и Колесников, и райком партии может помочь. А потом как? Снова встанет тот же вопрос: «Как работать?»

АНДРЕЙ ОКОЕМОВ

Зори не гаснут i_017.png

Он такой чистый, выбритый, улыбающийся, что я даже не сразу узнаю его. Правая рука еще на перевязи, но сам он розовощекий, сдержанно радостный, сильный. Настоящий жених.

— Я по личному делу, — заявляет он, усаживается на диван, вынимает из кармана упругий листок ватманской бумаги. — Это вам. Левой рукой писал.

Сверху крупными печатными буквами начертано: «Благодарность врачу», а ниже мелкими шажками спускаются рифмованные строки:

Мы с вами встретились в тяжелую минуту —
Лежал больной я на руках друзей,
Мою вы руку быстро залечили,
К труду вернуться стало можно мне.
Спасибо, друг, идущий нам на помощь.
Спасибо, друг, суровый и простой.
Желаю вам счастливой долгой жизни,
Советский врач, товарищ дорогой.

Под стихами подпись с лихими завитушками: Андрей Окоемов. Неприятно и неловко читать эти стихи. Принужденно благодарю:

— Спасибо. Так вы, оказывается, стихи пишете?

— Пишу, — с некоторой даже важностью подтверждает он.

— И все в этом стиле? — осведомляюсь я и тут же понимаю, что задал не тот вопрос.

— Нет, зачем же. Есть и лирика и про строительство.

Андрей поправляет слишком туго завязанный галстук.

— Есть у вас с собой лирические? — спрашиваю я.

— Я и так помню. Хотите? — Он склоняет голову набок, направляет взгляд в потолок и глухим, грудным голосом объявляет: — Посвящаю Н. Н. — Затем декламирует:

Днем и ночью ты светишь мой путь.
Днем тоска, но и ночью никак не уснуть.
Жизнь тебе отдаю я сполна,
Ты и солнце мое и луна.
Где сыщу я другую такую?
Без тебя я всечасно тоскую.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: