Ариша протягивает мне ключи. Открываю шкаф, осматриваю инструменты. В это время в окне мелькают грива лошади и дуга.
— Больного привезли, — говорит Ариша, снимая с вешалки и подавая мне халат.
Чувствую себя, как на экзамене, когда, стараясь казаться невозмутимым, протягиваешь руку к экзаменационному билету.
Через порог шагает парень в промасленной гимнастерке. Одну руку, посиневшую от притока крови и неестественно согнутую, он осторожно поддерживает здоровой рукой. Вслед за ним входит мужчина. Окинув кабинет взглядом, говорит неповоротливым басом:
— Врача нам надо.
Иду ему навстречу, застегиваю халат.
— Что случилось? Перелом?
— Похоже на то, — соглашается он, снимая фуражку.
На смуглом лбу парня тесно выступили капли пота, в суженных зрачках просвечивают страх и боль.
— Напугался он очень.
— И вовсе не напугался, — резко, почти грубо, возражает парень.
Усаживаю пострадавшего на стул. Волнение мое улеглось. Разрезаю ножницами рукав его рубахи, обнажаю поврежденную руку.
— Трактористом работаете?
Парень утвердительно кивает головой, с тревогой следя за моими движениями.
— Второй раз ключом бьет, — поясняет его спутник. — Тот раз как-то сошло, а сейчас вон что…
Сломаны локтевая и лучевая кости. Ставлю их в правильное положение, накладываю лубки, бинтую. Пострадавший измучен болью, до скрипа сжал зубы, но молчит. Рослый, складный, с малахитово-зелеными дерзкими глазами на сухом загорелом лице, он красив резкой, мужественной красотой.
Заполняю карточку. Мужчина диктует:
— Окоемов Андрей Александрович. Рождения тридцать четвертого года.
«У колдуньи такая же фамилия», — вспоминаю я.
— Вы тоже тракторист? — спрашиваю я мужчину.
— Бригадиром работаю. Невьянов я.
— Наде Невьяновой не родня?
Лицо его светлеет.
— Как же, отцом родным прихожусь.
— И часто в вашей бригаде бывают такие случаи?
— Так ведь, если на раннее зажигание ставить… — начинает объяснять Невьянов. Я останавливаю его:
— Об этом потом, а сейчас отправляйте Андрея в больницу, к хирургу.
Они уходят, оставив в кабинете запах керосина и смазочных масел. Ариша открывает окно на улицу. В комнату проникают лучи солнца, ложатся широкой полосой на стол. В палисадник на ветку черемухи прилетел воробей и принялся чистить перья. Проходит пастух, вызывая коров громкими, похожими на выстрелы, ударами бича. Откуда-то доносятся бодрые команды утренней зарядки: «И раз, и два, и раз, и два». Я счастлив от этих светлых лучей, ворвавшихся в комнату, от прохладного утреннего воздуха и особенно оттого, что началась моя самостоятельная трудовая жизнь.
Завтракаю у Ариши в ее маленькой, точно игрушечной избушке. Здесь чисто, уютно и пахнет полынным веником. Узкая железная кровать, столик, придвинутый к подоконнику, сундучок, окованный медными полосами, на стене полка с посудой — все выглядит удобным и нужным, как пух и перья в гнезде птицы.
— Вы меня Ариной Федоровной не зовите, — предлагает Ариша. — Не личит мне это. Зовите Аришей.
— Тогда и вы меня зовите по имени.
— По имени звать не буду, а вот выкать — мне неловко. Не понимаю я этого выканья.
Говорит она мало, но по ее быстрым движениям, помолодевшему выражению глаз замечаю, что ей доставляет удовольствие заботиться обо мне.
Неторопливо и сдержанно, даже как будто с опасением вызвать жалость, рассказывает мне Ариша, что был у нее муж — здешний избач, что в тридцатом году его убили кулаки, а она так и осталась век свой доживать бобылкой.
Неожиданно усмехнулась недоброй улыбкой.
— Запугать нас думали. Тех, кто за колхозы агитировал. Вам-то молодым, это только по книгам известно.
Едва успеваю позавтракать, как является медсестра Елена Осиповна. Толстушка, скромная, тихая, с неуверенными движениями коротких рук. Жидкие косы она закручивает узелком на затылке, и от этого ее лицо кажется совсем круглым.
Ариша называет ее Леночкой. Иначе ее и трудно называть — слишком уж похожа она на ребенка. Мы разговорились. Есть у нее девочка восьми месяцев, муж на флоте в Тихом океане, а живет она со свекровью. На мои вопросы отвечает смущаясь, с беспричинной улыбкой.
Начинают приходить больные. В это утро у нас побывали кладовщик Елагин, туберкулезный мужчина со впалой грудью и маленькими глазами цвета дождевых облаков, женщина с мальчиком, который подавился рыбной костью, и старик Окоемов — высокий, негнущийся, в серых валенках и желтом полушубке.
«Еще один Окоемов» — удивляюсь я. Он жалуется на ломоту в пояснице и вопрошает, растягивая слова:
— Зачем живу — сам не знаю. От меня и толку-то никакого нету. На той неделе, слышал я, академик помер. Фамилии я не упомнил… Какой же это порядок? Ему бы жить да жить, а мне — пора на спокой.
— Разве жить не хочется?
— Без малого уж расхотелось. Старуха все копит, копит. Сам посуди. В праздник на шкалик — и то копейки не выпросишь. А мне зачем копить? На тот свет рукавиц и то не надо…
Выясняется, что жена его — та самая колдунья, о которой мне рассказывала Надя.
— Собираюсь к внуку перебраться. Хочу напоследок пожить, как душе угодно, — кряхтит он.
— А где работает ваш внук?
— Так он был у вас. Который руку-то покалечил. Не повезло парню. Без руки ему как? Он дом ставит. Жениться, вишь, задумал. Надюшку Невьянову будет сватать. Ладная девка. Одно досада — с домом парень запутался. Людей добрых насмешил…
— Как так?
— Да не по-мужицки затеял, с этим самым меженином.
— Мезонином?
— Ну да. И опять же плюгером… Ему бы это ни к чему. Все для нее. А она что? Самая что ни на есть наша, деревенская, без выдумок. Он свое: «Она у меня, как королева, будет жить».
Старик никак не может кончить и, уже стоя у дверей, все гудит:
— В молодые-то годы я дюже сильный был. Двадцать лет на Оби в грузчиках ходил. Как сейчас помню случай вышел. Вынес я из баржи бочонок. Тащу его на горбу. Встречь мне барин, при часах, в котелке. Остановился, видно, маленько под мухой и ну смеется, заливается: «Экий верзила ты, а махонький бочонок тебя в три погибели согнул». А я ему в ответ: «Неправильно ваше суждение. Если пожелаете — сможете самолично убедиться, есть ли в русском человеке сила». Дошли с ним к весам, сняли товарищи бочонок и на весы. И потянул тот бочонок двадцать один пуд и шесть фунтов. «Вот, барин, говорю, ваша неправда, потому что в бочоночке-то дробь». Тогда он достает портмонет и вынимает пятиалтынный. «На, говорит, молодец. Выпей за мое здоровье». Андрюха-то весь в меня, кость у него широкая. Литру выпьет — не поперхнется.
В половине десятого приходит фельдшерица. Надевая халат, она наклоняется к Леночке.
— Давно начали?
На вид ей лет тридцать, высокая, худая, с пепельным оттенком лица, какой бывает у желудочных больных. В движениях порывиста. Когда заканчивается прием, она подходит ко мне.
— Ну что ж, следует познакомиться. Погрызова Ольга Никандровна.
Получается некоторая заминка. Мы стоим один против другого. Пожать руки или нет? Все же жмем.
— Как я рада, что вы приехали, — говорит она. — Совсем измучилась одна. Все на мне: и прием, и аптека. — Скосив глаза в сторону Леночки, продолжает вполголоса: — Это разве помощница? Сами видите — девчонка. Опыта никакого. Свежеиспеченная.
— Я тоже свежеиспеченный, — замечаю я.
Погрызова испуганно машет руками.
— Что вы, что вы! Я совсем не в этом смысле. Вы же врач. Это уж одно само за себя говорит.
Нервная женщина с признаками неврастении. Все делает быстро, говорит нетерпеливо. Спрашиваю:
— Ольга Никандровна. Во сколько вы обычно начинали прием?
— В семь, иногда в восемь, — отвечает она с запинкой.
— Надо повесить объявление, чтобы народ точно знал время нашей работы.
— Обязательно, — соглашается она и краснеет пятнами. Леночка уходит, остаемся вдвоем. Ольга Никандровна снимает халат, вкрадчиво осведомляется: — Ну, как вам наш медвежий угол? Понравился?.. Вы, конечно, шутите, — недоверчиво замечает она.