— Знаешь, — сказала она притихше, стеснительно, когда Петька сел на корточки перед печкой, — знаешь, у нас будет ребеночек.
Петька заулыбался во весь щербатый рот.
XXI
Длинен оказался поход Володимирова отряда: с февральских морозов до осенних теплых, успокоительных, дремотных дней, которые только и есть что в Камчатской землице, шли казаки от Анадыря до Тынешкиного острожка на реке Иче. Они миновали высокие заснеженные перевалы, пробирались по вязкой всхлипывающей тундре, переправлялись через льдисто-холодные стремительные горные реки, прорубались сквозь заросли кедрового стланика, обходили потревоженных медведей, поначалу с суеверным страхом дивились на огнедышащие горы, потом перестали, даже когда случалось тоскливо-тревожное качание земли.
На реке Иче, ввечеру, казаки подали Атласову челобитную: просили устроить отдых; острожек у Тынешки хорош, здесь бы и готовиться к зиме; ведь как холода стукнут, тогда что делать, весь поход псу под хвост; в Анадырь не вернемся, животы зазря положим, а что земля Камчатская под Российской державой закреплена, про то и не узнают товарищи в Анадырском остроге; да и сил поубавилось, и пообносились. По общему уговору десятник Потап Серюков вручил челобитную Атласову. «Не время, — было ответом Атласова, — залегать в берлогу, рано, до курильцев дойдем, там и остановимся, и жилье заложим свое». Как же ты, десятник, воспаляясь, говорил он Серюкову, не придержал казаков за руки, рановато подавать челобитную ему, Атласову, могли б и словом сказать. Серюков ответил, что казаки побаиваются беспокойного Атласова норова, да челобитная надежнее слов, а люди устали. Атласов обкрутить себя никому не даст: вожжи еще ни разу не спускал и слабить их не желает.
— Много камчадалов необъясаченных по острожкам осталось, а Московии рухлядь требуется… То и передай своим товарищам. (Казаки непривычно тихо, выжидающе стояли у юрты и ждали посланца.) Ты думаешь, я ослеп, не вижу, что поисходились они, попримялись… Я поболе твоего их знаю, по Сибирь-матушке с ними хаживал… — Помолчал, остывая, и уже сожалеючи добавил: — Эх, Потап, дурья башка… Не прогулку мы затеяли, а дело великое и под силу не всякому… Ступай…
Прав оказался Атласов: поворчали казаки, повздыхали, вспомнили бога и родных своих да и успокоились.
Вновь, как и два дня назад, стали обсуждать полоненника, сухонького, узкоглазого, угодливо улыбающегося. Вспоминали, что подобных людей в Сибири уже видывали, только те покрупнее, этот больно тщедушен, дунь — и пушинкой взлетит. «Нет, ты подумай только, как тойона увидит, за Енисейского прячется, — смеялся один, — как дитятя за мамкину юбку». — «А меня, может, в дядьки к нему приставили, — отвечал, посмеиваясь, Енисейский. — Атласов накрепко предупредил: сбежит полоненник, он за место него меня переделает и в Московию свезет, считай, государю в подарок». — «Ох, и подарочек, держи штаны, — загоготали казаки. — Из тебя двух полоненников выбить запросто… Ты лучше учи его нашему языку». — «И выучу, — обижаясь шутливо, отвечал Енисейский, — почище вашего залопочет». — «А ты по-индейски, как он…» — «Смогем, — соглашался Енисейский, — по-индейски так по-индейски. Чем черт не шутит, авось и к ним попадем».
Тут все согласились, что к индейцам попасть — нешутейное, заманчивое дело, а, главное, предприятие выгодное и для государевой казны и для собственного кошту. Они простили Атласову отказ на их челобитную; они могли бы сейчас и в самом деле поднапрячься и попроведать индейскую землю, только где она, кто укажет: на север или юг, на запад или восток надо повернуть? Полоненник — от него Атласов только и добился, что он индеец, а где эта богатая Индея, показал рукой: там за горами: но прикрикнул Атласов — и вся Индея испарилась — не знает полоненник своей Индеи. Полоненник — это песчинка случайная в их земле Камчатской. Но Индейское государство взбудоражило и осторожное сердце Енисейского: прав Атласов, ни к чему останавливаться, раз силы есть, а земля Камчатская — ей, видать, ни конца ни края. Поспешили с челобитной…
Атласов понимал, что смиренность казаков — угли, затаенные в золе. Неудача обернется против него костром, который уже не успокоишь, только сможешь властью подавить; но случится так, что и власти недостаточно окажется, чтобы справиться с гневом казаков, и придется тебе, Володимер, молить жалобно бога, чтоб послал он спасение.
В последнее время в характере Атласова наметилась незаметная трещина, ибо его власть над казаками здесь, в отдалении от христианского мира, оказалась тяжелой и бесконтрольной. Позже, уже обласканный за присоединение Камчадальской землицы к России, за умелые «сказки» — отчеты, которые он сказал сначала в Якутске, затем в Москве в Сибирском приказе у дьяка Виниуса, — позже в нем поселится нечеловеческая ярость, которая уничтожит все доводы разумности. Он будет силой устранять всякого, кто станет на его гневном пути, даже если таким окажется верный десятник, хлебавший с ним пустое варево зимой где-нибудь в зимовье, когда вокруг тундра белым-бела и ты на пару с человеком, который за тобой — хоть куда и живот свой положит за твое спасение, ибо ты всегда поступишь так же. (А может, струсишь? Нет, единственного не терпел и презирал в казаках — трусости. Все остальное мог объяснить, понять или не принять, но трусость — горе свершившему смрадный поступок бесчестия! — трусость искоренялась самым жестоким образом, даже смертоубийством.) Неуемность характера превратится в привычку, которой он подчинится. Все, бывшее в нем доброе, отзывчивое, поначалу поблекнет, а потом сотрется. Будут говорить: «Злобен, ах как злобен» — с осуждением, но с оглядкой. Будут еще говорить: «Оратай, сколь ни впрягай, вспашет». Он же людишек благосклонностью особой и не жаловал никогда, а потом и вовсе оттолкнет от себя даже близких: удержаться с ним в друзьях столь же невозможно, как и перепрыгнуть через горную реку. Он будет верить только своей силе и никогда не узнает, что погибель ждет его тоже от собственной силы. Время источит эту силу, и он, привыкший к ее опоре, слишком поздно заметит ее трухлявость и, опершись раз по привычке, рухнет и более не встанет.
А сейчас он искренне радовался, что сумел переломить настроение казаков. Только вот нет с ним Луки, лежит он в земле, теперь для него родной, лежит — отдыхает: намаялся Лука в походах, жаловаться не жаловался, что устал, а в последнее время Атласов замечал: прежней прыти нет, да и не мудрено — Лука ведь и постарее его лет на десять, а то и более. Нет с ним и отца Якова. Погиб он от таинственной стрелы. (Будь проклята эта стрела, первая провозвестница крови. Непонятное чувство подсказывало Атласову, что стрела Аверькина, и он хотел бы сейчас видеть Аверьку, чтоб вытряхнуть из него признание.) Вспомнил он отца Якова, и улетучилось радостное настроение, на миг вспыхнувшее, и он вскрикнул про себя: «Меня ослушаться! Мне челобитные подсовывать!» И от этого крика оборвалось что-то внутри, наверно, та струна, которая сдерживает человека до определенного предела. Он в злобе вскочил, пнул попавшийся под ноги мешок с барахлишком, хотел бежать к казакам, в ярости драться с ними, но раздавшийся тихий голос Луки: «Погодь, Волотька!» — сдержал его. Он оглянулся: в юрте, большой, полумрачной, никого не было, и он, крестясь и озираясь, быстро вышел. Весело трещал костер. Перед ним все расступились с почтением, но без тени страха, замолчали и, поглядывая на него, будто спрашивали: «Ну что скажешь Володимир Владимирович, чем еще нас порадуешь?»
— Баньку б соорудить, а? — сказал он. — Оно б и легче стало.
— Об чем разговор! — крикнул воодушевленно Енисейский.
И скоро Тынешкин острог стал свидетелем странно-пугающего зрелища: казаки грели в огромном котле воду, раздевались донага и по очереди, с радостными воздыхающими криками, мыли голову, ополаскивались, кое-кто пытался потереться и речным песочком. Затем казаки обтирались тряпьем, быстренько одевались, бежали к костру и сладостно пили чай, выданный по этому поводу Атласовым. Где еще увидишь подобное: при звездах, холодке — баня. Назови в остроге — баня у костра, да примут тебя за малохольного и всыплют еще вдобавок за разгулявшуюся блажь: неча охальничать, русские порядки, дедами даденные, в скоморошничанье переводить; а тут — боже! — нагишом при звездах. И Атласов мылся, и чай пил вместе со всеми, и шуткам-прибауткам смеялся; единственно, что наказал Енисейскому: полоненника подержать взаперти, чтоб не видел срам казацкий, а то вдруг глаз у него с ворожбой, худое нагадает, да и неча ему сейчас быть при казаках, пускай вспоминает, где его Индея, а то сболтнул, сейчас, поди, и жалеет, локти кусает, что обговорился. Но Индею они найдут, дай только срок и силы. А поначалу — к курильцам. Гей, Енисейский, поспрошай тойона Тынешку, курильский язык знаком ему али нет!