Чтоб перебить мысли, он собрал сухой плавник и развел костер. Дневной костер не так красив, как ночной: дым его, лишенный солнечным теплом прямой подъемной силы, не находил себе места — стлался во все стороны, прижимался к земле, лез в глаза. Он утирал слезы, с грустью осматривал этот берег и тот, где остались Мария Филипповна, так похожая на мать, Лариса… Он будто прощался, не надеясь уже, что все останется по-прежнему. Даже обыкновенное былое не сохранишь, где, кажется, ничего такого тебе никем еще и обещано-то не было! А удержать невозможно, и не потому, что этого никто не желает, а потому, что думает об этом сейчас только он один, а все о другом: Тамара о Косте, тот — о свидании с какой-то новой красавицей, Мария Филипповна — о своих детях и о муже в далекой чужой стороне, Лариса…
Он надел ласты, взял маску, обмакнул ее в воду, чтоб она не запотевала на глубине, так ему когда-то объяснил Костя, приладил загубник дыхательной трубки. Оглядываясь, стал пятиться в море, чтоб при броске не угодить толовой на один из торчащих на прибрежье камней.
В один из таких оглядов он остановился — к мысу шла лодка Кости. Шла на веслах, при каждом взмахе в море осыпались с них искристые капли. Но чудом это ему не казалось. Он отвернулся и пошел к берегу.
Один за всех
Остаток ночи после свадебного пиршества в столовой молодые проспали в своей комнате… под столом, не раздеваясь. Собственно, спал там, где свалил его хмель, Станислав, а Октябрина Найденова, отныне Киреевой нареченная, кое-как перекатила мужа на матрас с подушкой, взятые с кровати, легла рядышком и проплакала до зари.
От радости плакала, от счастья, неожиданно как-то свалившегося ей в руки, — владей. Верилось и не верилось еще. В свои двадцать шесть лет она уже имела одну попытку к замужеству — не приняли его родители в свою семью безродную — детдомовку, без приданого — приличного, да и вообще рабочую мебельной фабрики, а не инженера или артистку какую-нибудь.
Так или почти так все было сказано. Она понимала: такие вот люди попались, не повезло. Им мало отцами-матерями быть, мало просторных квартир, машин и ковров, мало собственных сыновей — им бы еще чего-нибудь выручить за выращенного ими ребенка: хоть именитую родню бы, например, со связями, или, на худой конец, просто невестку со звездой во лбу, чтоб не стыдно показывать… Но и она им тогда показала — запомнят! Не заботилась о благозвучности выражений, сказала, — что думала. До сих пор видит их испуганные, вытянутые лица. Подумали поди, что перед ними уж некая Сонька Золотая Ручка, способная зло-весело и прирезать их тут же, не сходя с тысячерублевого ковра на полу, среди сверкающей мебели (ее работы!), полок, изнемогающих под грузом книг, хрусталя и керамики. А она еще на прощанье тарарахнула тонким фужером о стол, мысленно приговаривая: «Вот вам за обманутое мое заглазное обожание, за готовность трепетную когда-то назвать вас папой и мамой, вот вам за зависть мою детскую к одному вашему существованию на земле, за слезы мои тайные, за все, за все!»
Такие тогда получились смотрины. Она давилась слезами, а жених, нагнав ее во дворе, задыхался от смеха.
— Плюнь на дураков моих старых — форс держат когда надо И не надо, а ведь сами-то работяги работягами: он шахтер, а она повариха в детсаде… А ты деваха смелая, мне нравится! Они теперь поди капли считают друг другу в рюмочку, трясутся, ведь никто никогда им такого не говорил! Я почему молчу? Сберкнижка-то моя пока у них, сказали, не отдадут, пока не женюсь. Потерпим, а потом укатим куда глаза глядят — только они нас и видели!..
— Нет! — разом отрезала Октябрина толстощекому недоростку в туфлях на высоких каблуках, в польском вельветовом костюме, с золотым зубом во рту. — Нет! С расчетливым предателем и рядом быть не хочу. Пожалуй, я много лишнего наговорила твоим родителям. Им на тебя, неблагодарного, глаза бы открыть, да черт с тобой, разбирайтесь-ка тут сами!
За шестнадцать лет в детском доме она научилась не унывать. Теперь пришло и другое: нечего спешить и суетиться, только душу терзать обманками, сильное и нетерпеливое желание счастья скорей к несчастью приведет.
Станислав пришел шофером-экспедитором «а мебельную фабрику. Как-то в обеденный перерыв девчата из четвертого цеха подрядили его привезти Октябрине из магазина кровать и стол — она из общежития переходила в освободившуюся комнатушку в деревянном доме. Так они познакомились, и Станислав с того дня уже не сходил с дороги к ее новому жилью.
Пуганая ворона куста боится. Только подушка знает, сколько слез она выплакала, заранее боясь того дня, когда он позовет ее к себе знакомить с родителями. А он только и сказал: «Я тебя очень люблю, выходи за меня, и будем родню заводить, а то надоело одному на свете за тридцать-то лет!» Никого у него тоже не было…
А утро занималось тихое, ясное. Птицы наперебой обсуждали свои дела, взлетали, садились, и тогда вздрагивали и раскачивались веточки молодого тополя, заглядывавшего в комнату Октябрины на треть ее единственного окошка.
Станислав разжарился от сна в одежде, посапывал, на лбу его выступила испарина. Поджатые ноги упирались в печку, занимающую почти четверть всей квартирной площади, так что и вытянуться во весь свой длиннющий рост было здесь, пожалуй, негде.
Она поднялась на локте, осторожно убрала со лба Станислава прилипшие волосы — какие они мягкие были и нежные! Очень мягким и добрым человеком должен быть обладатель таких волос — есть такая примета, она слышала от пожилых женщин. Не в силах сдерживать более прилива заботливой нежности и любви, она припала губами к плечу Станислава, и на белом полотне его измятой рубашки затемнели следы, ее невольных слез. Он проснулся вдруг, повернулся на бок, они оказались лицом друг к другу;
— Ты плачешь? Я обидел тебя? — Да где это мы с тобой?!.
— Лежи, лежи, — она его мягко удержала. — Мы дома. Лежи, а то ударишься головой о стол, и будет у тебя шишка. Скажут, что я тебе поставила!
— Так мы под столом?! О боги!
— Тише, тише! — засмеялась она, закрывая пальцами рот Станислава. — Соседи услышат, ведь этот дом такая старая деревяшка!.. Опьянел ты вчера, и пока я отвернулась разобрать постель, ты сполз со стула и улегся на полу. Это все дружки-шоферы постарались споить — рюмка за рюмкой, рюмка за рюмкой! Удивляюсь, как вы все еще за столом в столовой не попадали?! Особенно усердствовали те «два Василия», как ты их зовешь, рыжий и русый — они что, братья?
— Названые, в работе побратались, много дорог по свету исколесили. О, эти ребята крепкие на вино! Это я его редко лью… Как нехорошо вышло: в такой день! Кому расскажешь, так засмеют, что под столом проспал свою первую брачную ночь!
— А зачем рассказывать кому-то? Никому ничего не надо рассказывать, потому что это наше, верно?
—. И тебе нравится такой муж? — он обнял ее, притянул к себе на грудь, горячо прошептал на ухо: — Пусть вчера было для людей, а сегодня — для нас, правда?
Она не противилась его нетерпеливым рукам, но первородный девичий стыд каким-то гипнотическим страхом смежил веки, сковал, закаменил тело, она сказала еле слышно:
— Слава! Светло ведь! Пожалуйста, потерпи, ведь подумай, что навек мы с тобой вместе, навсегда… родненький мой! — с запинкой от непривычных последних слов произнесла она, и опять ее глаза переполнили слезы.
Он быстро нашел ее губы и коротко, благодарно поцеловал.
— А интересно, сколько же времени теперь? Солнце высоко — часов восемь поди?
— Наверное, — тихо согласилась она. — У меня нет часов, на работу встаю по радио, а вчера отключила, ведь нынче воскресенье. Включить?
— Не надо. У тебя нет часов, у меня нет часов — значит, времени у нас целая уйма! Интересно, придет ли сегодня кто из наших?
— Придут, я всех приглашала! А уж Василии твои — непременно будут, сами ведь переносили сюда оставшееся вино, яблоки. Женщины в столовой вообще хотели все, что осталось, мне вручить, но я отказалась. Не нищие, правда?