Хайдер мне нравится тем, что он никогда не хвастается своими мозолистыми руками и пролетарским происхождением. Но все-таки я не могу разобраться в этом человеке до конца. Вчера после уроков мы пошли на Ткацкую улицу. Нам нужен был дом № 7, там жила вдова одного фронтовика — Емельянова, молодая женщина, у которой мы уже раз были. Но когда мы к ней позвонили в дверь, то я увидел, что мы ошиблись. Это был дом № 9. Здесь жила женщина, которую в городе звали «полунемка». Говорили, что она немка и что ее даже собирались выслать туда, куда всех немцев, и что ее вызывали куда-то, но она якобы сумела доказать, что она не немка, а полунемка, и поэтому ее вроде бы оставили в покое. Я ее никогда не видел, она редко появлялась на улицах города. И только когда я позвонил, то увидел дощечку с ее фамилией. Фамилия у нее была вовсе не немецкая — Боровская.
— Вступаем на территорию противника, — шепотом сказал я Хайдеру.
Он не понял. Он не понял, что мы по ошибке попали не в тот дом. Никто не открывал. Может быть, надо было уйти, но я из упрямства и любопытства позвонил еще раз долгим и настойчивым звонком.
— Кто здесь? — спросили за дверью, как мне показалось, с легким немецким акцентом.
Странно, что не раздалось ни звука шагов, ни шума человеческого движения, казалось, что человек не вышел открывать дверь, а так и стоял у дверей все время с момента первого звонка и вслушивался в наши голоса.
— Кто здесь? — спросили снова, но на сей раз не требовательно и резко, как обычно окликают внезапно пришедших, а неуверенно, слабо.
— Да откройте же, — сказал я.
Щеколды не громыхнули, они как-то по-кошачьи взвизгнули, беспомощно и раздраженно, и в дверях мы увидели невысокую, чуть сутулящуюся женщину. Она зябко куталась в платок. У нее было красивое лицо с необычайно мелкими чертами, но какое-то очень серое, неестественно серое, до темноты, почти такое же, как платок, огромный и горбящийся на ее плечах, как плащ-палатка.
— Что вам надо? — спросила она.
— Мы из шефского отряда, — сказал я.
— Из какого отряда? — дрогнувшим почему-то голосом спросила она.
— Из шефского.
Она устало покачала головой. Она явно не понимала, что это за отряд. Хайдер стоял за моей спиной и молчал. Я повернулся к нему. Он пристально и, как мне казалось, враждебно разглядывал ее.
— Это школьный шефский отряд, — сказал я. — Тимуровский отряд.
Мое объяснение и вовсе сбило ее с толку; она застыла на месте, придерживая маленькими, очень белыми руками край серого платка и смотрела на нас, и единственное, что, кажется, более или менее успокаивало ее, был наш вид и возраст. Я искал в ней что-то особенное, что-то немецкое, ну хотя бы полунемецкое— и вроде бы находил. Это было, казалось, в ее красивом лице с очень мелкими чертами, с прямым носом, с узкими недобро сжатыми губами, в ее полных, слабых, очень белых руках, придерживающих края платка. Я искал в ней немецкие черты, но я не видел никогда ни одного живого немца, и это сильно затрудняло мою задачу.
— Ну, входите, товарищи из отряда, — сказала она и впервые чуть улыбнулась.
Я вошел в темные сени и прошел в комнату.
— Ну что же, давай, — сказал я Хайдеру.
Хайдер не ответил.
— А второй ваш ушел, — сказала она.
«Не захотел, — подумал я и остро почувствовал одиночество в этой просторной, враждебной комнате. — Он не захотел, — думал я о Хайдере, — конечно, он не станет прислуживать всяким полунемкам, и он прав, а я, идиот, зачем-то поперся к ней в комнату, хотя меня никто не просил». И я собрался уйти. Я оглядел комнату, она была самая обыкновенная: с печью в углу, с высокой, пружинистой, похожей на тарантас кроватью, с блестящими набалдашниками на спинках и с вышитым оленем на стене; на стене же в багетовой рамке висел портрет какого-то немолодого человека в шляпе с высокой тульей.
— А это кто? — спросил я.
— Мой муж, — сказала она. — Он на фронте.
«На каком же он фронте? — подумал я. — На нашем или на ихнем?» Но потом я понял, что это глупость. Если бы он был там, ее не было бы здесь. Но все-таки странно: муж полунемки — наш солдат.
— Он в пехоте?
— Нет, он врач.
— И мой отец тоже врач, — зачем-то сказал я.
— Он тоже на фронте?
— Нет, он здесь, — сказал я с каким-то стесненьем.
Полунемка стояла у окна и внимательно смотрела на меня. Свет падал на ее лицо, теперь оно не казалось мне таким серым, теперь в мутноватом, уже предвечернем свете, я отчетливо видел ее темные, круглые глаза, ее прямой с остринкой нос, ее болезненно пересохшие губы, и теперь мне казалось, что в этом лице нет ничего немецкого.
«Плевать мне на то, что она полунемка, — подумал я. — Она обрусевшая полунемка, и ее муж военврач на фронте. И я вовсе не должен уходить, а должен немедленно оказать ей шефскую помощь».
Я сел на корточки и осмотрел, в каком состоянии пол. Пол был чистый. Она глянула на меня с опаской, будто я собирался подложить под кровать мину.
— Что вы хотите делать?
— Надо вымыть пол. Дайте мне тряпку.
Я сказал так повелительно, что она пошла в сени за тряпкой. Она принесла тряпку и сказала:
— Пол совершенно чистый, я его вчера вечером мыла.
«Получается артель «напрасный труд», — подумал я и сказал:
— Тогда я, пожалуй, притащу угля и натоплю вам печь.
— То-то и беда, что у меня угля нет, — сказала она. — Не дают мне угля.
Теперь она снова смотрела на меня с подозрением (это после того, как я нагнулся и осматривал ее пол). Все было, как вначале, когда мы с Хайдером только вошли. Потом, когда начали говорить про мужа, она малость отошла. А теперь она снова глядела на меня с недоверием. По виду нельзя было сказать, что она из очень пугливых, она держалась нормально, но все-таки я чувствовал, что она все время ждет чего-то, ждет того, что будет вслед за нашим приходом. И вообще она все время, видно, ждет чего-то, все время ждет и поэтому так натягивает на себя этот платок, словно хочет накрыться им с головой, чтобы ничего не видеть и не слышать. Мне показалось, что я не помогу ей, если даже вымою ее и без того чистый пол и затоплю печь углем, которого у нее нет. Она сидела на стуле, выражение лица у нее было равнодушное, как у человека, который давно болен и уже не удивляется своей болезни.
— Значит, угля у вас нет, а пол и так чистый, — растерянно сказал я. — Больше ничего вам не нужно?
— Больше ничего.
— Ну, я пошел тогда.
То ли мой растерянный вид ее успокоил, то ли она разглядела меня как следует, то ли что еще, но она вдруг засмеялась. Странно так засмеялась. Рот ее чуть дрогнул, а грифельно-серые губы ожили.
— Я пойду тогда, — сказал я. — Я бы, конечно, с удовольствием вам помог, но раз вам ничего не нужно...
— Я уже неделю как не топлю, — сказала она. — Смерзлась вся, как мумия. Ты видел когда-нибудь мумий?
— Видел... В Музее изобразительных искусств.
— Ты, значит, нездешний?
— Я из Москвы.
Я пошел к сеням. Она встала и пошла вслед за мной.
— Ты торопишься? — сказала она. — Наверное, ты есть хочешь.
— Нет, я не голодный.
— Ну подожди, посиди немного. Расскажи мне о Москве.
— А вы там были?
— Я там родилась, — сказала она. — Только это так давно было, что я и забыла, как она выглядит.
Она улыбнулась, показав мелкие, аккуратненькие зубы. Когда она улыбалась, она переставала быть старухой. Да и вообще она была не такая уж старая: лет сорок, наверное.
Зачем она хочет, чтобы я остался? Боится, что я уйду и что-нибудь о ней расскажу? Или просто ей надоело быть одной? Или действительно ей охота поговорить о Москве?
Но разговор не получался. Я не знал, как с ней разговаривать, а она ни знала, как со мной. И потом трудно разговаривать с человеком, который думает о чем-то другом. Она спросила, где я жил. Я ответил. Она сказала, что она жила на Пресне. Мне, конечно, все время хотелось ее спросить, действительно ли она немка, или полунемка, или она вовсе русская — впрочем, если бы она была русская, она бы, наверное, так не боялась... Но я не стал: это было уж слишком.