Сотни гестаповцев, эсэсовцев, штурмовиков, больших и малых чинов, просто чиновников и офицеров гитлеровского рейха были допрошены нами. И не было ни одного случая, чтобы мы встретили пусть даже фанатика, но во [61] что-то глубоко верующего, чему-то приверженного, имеющего какой-то идеал. Лакейское пресмыкательство, никакой веры ни в сегодня, ни в завтра, неукротимая жажда существовать, жрать, обладать женщиной и ради этого — готовность на любое преступление, на все, что угодно, лишь бы уйти от смерти, вымолить жизнь...
Был такой случай. Во второй половине дня 4 февраля прокуратура, трибунал, часть политотдела перебирались к новому месту расположения штаба армии. Следовали на грузовых и легковых машинах. Впереди — машина с охраной, за ней — легковые, и замыкала колонну вторая грузовая машина, и тоже с охраной. На этот раз ответственность за порядок и безопасность передвижения возлагалась на военную прокуратуру...
Успех наступления притупил настороженность. Шли мы сзади боевых частей. Гитлеровцы были отброшены за Одер, и никто серьезно не тревожился за безопасность передвижения. В сумерках машины вошли в лес. Пройдя минут 15—20 по намеченному маршруту, мы, чтобы сократить путь и быстрее выехать на шоссе, свернули влево на проселочную дорогу и неожиданно столкнулись с идущей навстречу колонной немецких солдат. Трагическая развязка казалась неизбежной. Выхватив автоматы, мы спрыгнули в кюветы. Но немцы шарахнулись к обочине дороги, побросали оружие, подняв руки, закричали:
— Не стреляйте, Гитлер капут!
Вместе с солдатами сдались в плен капитан и лейтенант. На допросе они кляли Гитлера, фашистов, войну. Я спросил у лейтенанта:
— Вы воюете с 1940 года. Были на территории Польши, Франции, Украины, Белоруссии. Вы тогда так же думали о Гитлере и войне?
— О, то было другое время, — поспешно ответил лейтенант, — тогда все было для нас: целые города, магазины, квартиры, женщины...
— Почему вы не стреляли, не пытались расправиться с нами? — задал я вопрос капитану.
— Я подал команду — не стрелять... — ответил тот. — Что было бы с нами, если бы мы вас прикончили? Ваши бы потом уничтожили нас.
— Но ведь война...
— А за что мне теперь воевать? За шлюху Гитлера и таких свиней, как Геринг, Гиммлер, Борман, Кейтель? Нет, с меня довольно. Хватит того, что они прокакали Германию... [62] Мне бы только уцелеть, только бы выжить! Под Мюнхеном у нас с отцом мастерская по ремонту автомобилей, и мне этого вполне достаточно... Будь прокляты те, кто подбил нас на большее!
В те дни возникало немало неожиданных ситуаций и в прокурорской работе. Как-то привели худенького, с живыми черными глазами, обросшего рыжей густой щетиной красноармейца, а с ним двух девушек, угнанных в сорок первом фашистами с Украины и работавших у немецкого помещика.
— Задержан в поместье, — доложил патруль. — Неделя, как дезертировал из части. С ним — две лошади, военное имущество — хомуты — и вот эти барышни.
Я проверил документы бойца. Он оказался ездовым 1010-го полка 266-й стрелковой дивизии Фоменко Трофимом Филипповичем.
— В дезертирстве?
— Никак нет... Добро оберегаю...
— Какое добро?
— В пяти-шести километрах отсюда более двухсот коров не доены и не кормлены. Мы с Дуней и Машей их доим и немного кормим.
— Кто вам поручил это?
— Да никто. Произошло это случайно. Наш полк двигался ночью, я ехал с обозом и малость задремал. Очнулся — ни обоза, ни людей. Лошадь стояла перед большими воротами. Я сразу сообразил, что это немецкое поместье, и здорово перетрусил: вдруг там немцы... А у меня ни автомата, ни гранат — одна винтовка. Потом слышу — рев, да такой, аж за душу хватает! Сообразил — коровы. Значит, брошено поместье. А что делать корове без людей? Хоть подыхай, вот она и ревет... Зашел во двор — ни души. Я к сараям, открыл одну дверь, другую — коровы ко мне. Вымя у каждой почернело — молоко, значит, перегорело. Мне так жалко стало... Сначала выдаивал один, прямо на землю, а потом вот они подошли, землячки наши. Так я им и приказал: «Ни шагу дальше, оставаться при мне, спасать будем скотину...»
— И сколько дней вы спасали?
— Дней пяток, потом пошел искать комендатуру, а там говорят, что я дезертир злостный. Плохо, видать, дело обернулось..
— Да, неважно, — подтвердил я, — ведь это действительно похоже на дезертирство. [63]
— Да что вы, товарищ прокурор! Я ведь колхозник. Разве можно такое, чтобы скотина дохла? Какое ж тут дезертирство?
Пожурив «дезертира», я направил его в часть. Но то, о чем он нам рассказал, заставило о многом задуматься. В полосе наступления нашей армии оказались сотни поместий и усадеб, брошенных немцами. Тысячи коров, свиней, овец, птиц, голодные, непоеные понуро бродили по полям и перелескам, улицам пустых сел — гитлеровцы угнали на запад бывших хозяев. Такие трофеи, как продукты, военное снаряжение, обмундирование, сразу же брались на учет специальными командами, созданными при тыловых частях армий, корпусов, дивизий. Но как поступать со скотом?
Как-то, проезжая по шоссе, мы обратили внимание на старшину, потрошившего на обочине коровью тушу.
— Что вы делаете? — спросил я.
— Да вот фрицевскую корову пристрелил.
— Зачем?
— Свежей печеночкой хочу угостить своего командира.
— А кто у тебя командир?
— Из полевой хлебопекарни я, старший лейтенант — командир.
— Почему же вы потрошите здесь, а не в части?
— Так мне ж только печеночка надобна...
В тот же день о «дезертире ездовом» и о встрече со старшиной я доложил Н. Э. Берзарину и Ф. Е. Бокову. Оба огорчились. Командарм сказал, что он и сам видел бродящий, уже начинающий дичать скот.
— Надо что-то предпринимать, — заявил он, — и добро жалко и скотину.
Берзарин пригласил начальника тыла генерал-майора Н. В. Серденко и предложил подумать, что можно сделать, чтобы спасти скот и сохранить добро.
Штаб тыла армии попытался привлечь к уходу за животными польских крестьян, объяснив им, что они заинтересованы в сохранении скота. Но страх перед немецкими помещиками, еще вчера безраздельно господствовавшими на их землях, удерживал поляков. Только некоторые откликнулись на просьбы и пошли в поместья. Работники тыла пытались упросить поработать и тех советских женщин, которых освобождали от неволи. Но они умоляли: [64]
— Отпустите, пожалуйста, нас домой. Не в силах мы смотреть на их поганые поместья — попалим!
Большая часть скота все же была спасена. Но еще тысячи голодных коров, свиней, овец бродили по опустевшим полям и огородам. Стояли глухие, заброшенные поместья и целые хутора. Пока армия шла с боями, никому не было дела до всего этого. Нет и не будет до этого дела и тем, кто шел в боевых порядках частей. Но за боевыми частями шли тылы. Не станут ли брошенные хутора и поместья, полные всякой всячины, соблазном для тех, кто имеет возможность отлучиться из подразделения, а то и просто для банд? Все эти казалось бы вроде и непрокурорские вопросы мы все же вынуждены были ставить перед Военным советом. Позже появились военные коменданты и комендатуры, которые много сделали не только для наведения порядка в населенных пунктах, но и для сбережения богатств, переданных потом польскому народу.
* * *
К прокурорам дивизий то и дело обращались освобожденные из фашистской неволи советские люди. Они рассказывали о нечеловеческих условиях жизни в немецких поместьях и просили, пока не сбежали их мучители, строго наказать их. Но было и по-другому. Ко мне позвонил прокурор 416-й стрелковой дивизии подполковник юстиции А. Ш. Гаска и попросил разрешения прибыть для консультации по одному уголовному делу.
— Не приезжайте, завтра буду рядом с вами и заеду.
Дело действительно оказалось необычным. В военную комендатуру одного из пунктов пришла женщина.
— Арестуйте меня, я — убийца, — заявила она.
Я обычно избегал принимать решения о судьбе подследственного по докладам и не любил, когда это делали другие. В каждом уголовном деле, как и в характере человека, есть мелочи и детали, упустив которые можно получить извращенное представление и о событии и о человеке.
Стал читать дело. Начиналось оно с объяснения старшего лейтенанта Евстафьева, исполнявшего обязанности военного коменданта небольшого немецкого поселка Гроссдорф. Привожу его с небольшими сокращениями:
«5 февраля 1945 года ночью я был вызван старшиной Капустиным, дежурным по комендатуре. Когда я пришел в комендатуру, старшина доложил, что какая-то женщина [65] — фамилию свою не называет — просит ее немедленно выслушать, ибо у нее важное и неотложное дело. Старшина также доложил, что женщина — советская, но вроде бы ненормальная, все время плачет и стонет. Я приказал привести женщину. Женщина расплакалась и заявила: «Комендант, арестуйте меня, я сожгла хутор и в нем живьем немку и немца». Я спросил за что, и она ответила: «Два года меня мучили». Сняв кофту, она показала синие рубцы на спине, страшные — будто на спине и кожи нет. Я разъяснил этой гражданке, что сжигать людей живьем, даже если они заядлые фашисты или другие подонки, нельзя. Так советские люди не поступают. Надо было, мол, прийти к нам, и мы бы арестовали их и наказали по суду. Докладываю также, что я с этой женщиной, дознавателем лейтенантом М. К. Неруш и понятыми ефрейтором И. К. Кучеренко и рядовым А. П. Белько ездил на хутор. Там было всего два дома, и оба сгорели дотла. Никаких обгоревших тел мы не нашли, да и найти невозможно — все превратилось в уголь и пепел...»
Я читал лист за листом. Война застигла Ефросинью Андреевну под Минском, куда она приехала с матерью в гости к брату. Тогда ей шел восемнадцатый год. В сентябре сорок первого ее угнали вместе с матерью в Германию. В Польше разлучили — мать повезли дальше на запад, а ее оставили в лагере недалеко от Варшавы.