— Вы прогрессивный отец. — Улыбки доктора а темноте не видно, но по голосу можно понять, что он улыбается. — Чехов, кажется, сказал, что все, чего не могут или не хотят делать старики, считается предосудительным. Хорошо, а? Мы с вами не можем лететь на Марс, но не считаем это предосудительным. Выходит, и я прогрессивный отец.
— А если бы завтра предстояло лететь вам, вы смогли бы уснуть сегодня? — задумчиво спросил Степан Трофимович.
— Думаю, что уснул бы.
— А я бы, наверное, не уснул...
— Скажите, Степан Трофимович, только абсолютно серьезно: вам никогда не хотелось слетать самому?
Главный Конструктор ответил не сразу. Вспыхнула, высветив губы и ноздри доктора, папироса и снова пригасла, словно кто-то передвинул рычажок реостата у маленького красного фонарика...
— Хотелось... Всю жизнь хотелось... — сказал Степан Трофимович. — Ну, я пойду, а то мы еще разбудим их своими разговорами...
Доктор угадал в темноте протянутую ему руку.
— Да, ложитесь. Уже второй час.
Споткнувшись раза два о невидимые кирпичи, Степан Трофимович дошел до машины. Доктор слышал, как хлопнула дверца и Главный сказал шоферу:
— На стартовую.
37
Стартовая площадка светится в ночи издалека, как гигантский волшебный кристалл, идеальные грани которого рождены белыми росчерками прожекторов. Ракета, упрятанная в конструкцию монтажной башни, блестит в их лучах. Это уже другая ракета. Но отличить ее на глаз, разумеется, нельзя. А вокруг нее на разных этажах башни — фигурки людей. Все те же человек двадцать, не больше. Больше просто не нужно, только будут мешать. Сейчас от этих двадцати все и зависит.
Главный стоит в черной тени огромного автомобиля-цистерны и смотрит, как работают люди у ракеты. И ему нравится, как они работают: нет лихорадки, нет крика, суеты, всего того ненавистного ему ложного энтузиазма, который с настоящим энтузиазмом не имеет ничего общего, потому что рождается не от вдохновения, а от нервной спешки и страха. Такой авральный энтузиазм ничего, кроме брака (он убеждался в этом не раз), в конце концов не дает. Здесь была ровная работа с четким внутренним ритмом.
Главный стоит уже долго, не выдавая своего присутствия, именно потому, что боится нарушить этот ритм. Люди сами знают, что надо делать, и делают. Сейчас он наблюдатель, полководец на поле боя, когда полки его пошли в штыки. Возможно, постояв еще немного, он бы так и уехал незамеченным, если бы не молодой парень-монтажник, налетевший на него с ручной тележкой, груженной двумя газовыми баллонами.
— Ну ... твою мать... — без злобы, с грустной обидой начал парень и осекся, узнав Главного. — Простите, Степан Трофимович, не разглядел...
«Теперь надо уйти так, чтобы все знали, что я ушел», — подумал Степан Трофимович. И он сказал:
— Позовите Кудесника.
Парень, счастливый тем, что так легко выкрутился из столь щекотливого положения, птицей взлетел на площадку лифта.
Через минуту Кудесник в грязной линялой ковбойке, весь какой-то скандально неопрятный, стоял перед Главным. «Зачем он меня зовет? — думал Борис. — Ругать не за что, хвалить рано. Да хвалить и не зовут. Значит, или Главный хочет что-то переделать (это самое ужасное, лучше пусть ругает), или узнать, как идут дела».
— Что еще осталось проверить? — спросил Главный, не глядя на Кудесника.
— Каналы главного гироскопа, сигнализацию отключения ступеней в кабине, реле терморегулировки, ну и там уже мелочи...
— Мелочей в этой машине я не знаю, — перебил его Главный.
Борис промолчал.
— К шести утра вы должны все кончить. У вас еще, — он взглянул на часы, — три часа девятнадцать минут.
— Постараемся успеть, Степан Трофимович...
— Вы должны кончить.
— Мы кончим.
— Хорошо. Я буду у себя. Если потребуется, сразу звоните.
У машины Главный обернулся и увидел, как кабина лифта с Кудесником медленно ползла вверх, к вершине ракеты. Он вдруг, впервые за последние три дня, когда началась вся эта неслыханная карусель с запаздыванием команды на включение второй ступени, испытал чувство какого-то уверенного покоя. Теперь, после разговора с Кудесником, он знал, что все будет хорошо. И от этой уверенности Степан Трофимович как-то сразу ослаб. «Надо лечь... Хоть на два часа, — думал он, садясь в машину. — Что же делать с этим парнем, с Кудесником? Ведь он сделает. Сделает! Орден ему. Сам впишу, если Бахрушин не представит...»
И когда машина тронулась, он еще раз оглянулся на сияющий кристалл стартовой площадки, внутри которого спрятана была вся его жизнь: ракета и люди, которым он верил и которых любил.
38
В семь часов утра к стартовой площадке подошел маленький автобус. Из него вышли космонавты, четыре человека в оранжевых скафандрах, неуклюжие, похожие на водолазов. Поворачивают не голову, а весь корпус сразу. Воронцов сосредоточенно спокойный. Раздолин, напротив, какой-то даже несколько рассеянный, улыбается. За ними дублеры — Агарков и Киселев. Они отошли в сторонку, понимая, что они тут «для порядка», «по традиции»: с самого 1961 года, с гагаринского полета, не было еще случая, чтобы полетел дублер.
На стартовой площадке две группы людей. В первой — те, кто работал на машине. Во второй — официально провожающие. Их немного: председатель Государственной комиссии, грузный, солидный, в дорогом, не очень хорошо сшитом светлом костюме, Главный Конструктор (он не переоделся, такой же «дачный»), молчаливый, насупленный Теоретик и еще человек пять-шесть начальников основных подразделений и служб. Они стояли, тихо переговариваясь между собой, пока космонавты подошли прощаться к первой группе.
Монтажник, тот, который наскочил ночью на Главного, весь в масле, не хочет пачкать Воронцова, сует локоть. Воронцов сердится, жмет руку.
— Перед моей свадьбой побреешься? — спрашивает Раздолин у Маевского.
— Мы тебе Нинку не отдадим, понял? Ну, счастливо...
Обнялись.
Кудесник говорит Воронцову:
— Коля, есть просьба... Привези камушек. Маленький. Не мне — Игорю. Я был у него перед отлетом сюда. Он сказал: «Если не привезет, в следующий раз подложу ему в корабль пластиковую бомбу».
Воронцов улыбается.
— Обязательно. Привет ему... Что у тебя с глазами?..
— Да ничего. Просто устал...
— Спасибо, Борька. — Воронцов обнимает, целует Кудесника. — За все спасибо.
— Да брось... Ну, счастливо...
Виктор Бойко неумело как-то обнимает Раздолина.
— Что передать марсианам? — спрашивает Андрей.
— Да, собственно, ничего, — совершенно серьезно отвечает Виктор. — Кланяйся...
Ширшов говорит Воронцову:
— Скорее бы вы, черти, улетали. Если бы ты знал, как вы нам надоели...
Целуются.
Андрей подходит к Нине, смотрит на нее.
— Ну, Нинка, я пошел...
— Ну иди...
Но он не уходит, все смотрит и смотрит на нее. Она поднимается на цыпочки и торопливо, но крепко целует его в губы. И еще. Поднятое наверх прозрачное забрало шлема мешает целоваться.
— Ну иди, — повторяет Нина...
Потом они подходят к группе официально провожающих. И там тоже по очереди все обнимают и целуют их. Степан Трофимович совсем тихо говорит Николаю:
— Счастливо тебе, сынок... Буду ждать...
Они неуклюже поднимаются к лифту. Перед тем, как войти в кабину, поворачиваются, машут руками. И им машут в ответ.
— До свидания! — ни с того, ни с сего громко кричит вдруг председатель Государственной комиссии.
И в этот миг солидность его исчезает. И все видят, что председатель Государственной комиссии — тоже просто человек и взволнован, как и они. И все смеются...
39
Солнце уже высоко поднялось над степью, и тень ракеты, такая длинная утром, когда Виктор Бойко работал на самом верху, у приборного отсека последней ступени, сжалась, подползла к стартовому столу. Виктор чувствовал, что устал он очень. Хотелось даже не спать — просто лечь, закрыть глаза. Но усталость была совсем иная, чем вчера. Тревожное, бьющее по нервам нетерпение сменилось спокойной добротой. Наверное, больше всего в жизни любил он это состояние спокойной доброты, которая овладевала им всегда, когда он много, с пользой работал и был уверен в сделанном. Всё, всё в порядке. Космонавты в корабле. И у них всё в порядке. Везде всё в порядке. Уже объявили часовую готовность. «Остался самый длинный в жизни Андрея и Николая час», — подумал Виктор. Он оглянулся, отыскивая глазами ребят.