Теперь мы большие и должны сами думать обо всем. Это я знаю, что многое изменилось за сегодня, и теперь мы большие, все равно, будем ли расти быстро или медленно, и все равно, что бы о нас ни говорили.

Утром что ж, утром можно было нас назвать грудняшками или еще как-нибудь, а теперь нельзя.

Мне кажется, что только теперь я понял, о чем думают взрослые. Красноармейцы у костра, Август, Костя Ерохин.

Это совсем не просто быть большим.

Мы идем медленно, оттого что устали и трудно идти по глубокому снегу. Мотька впереди, а я за ним.

«SOS!»

Мотька попросил, чтобы я достал ему, то есть, попросту говоря, украл, кристалл галена, который, как он это точно знал, находится в синей картонной коробочке на второй полке шкафа в углу химической лаборатории.

И я согласился.

— Один только кристаллик, — повторял он умоляюще.- Я бы сам взял, но меня не пустят. Ты же знаешь, что меня не пустят!

Это было верно: в химической лаборатории Мотька Политнога не пользовался доверием.

Я согласился против воли, как бывало это и раньше. Иногда, раз или два в году, у Мотьки возникали такие бурные, сметающие все препятствия желания, что не было сил противиться им.

…Кроме преподавателя химии, два человека имели право в любое время посещать кабинет — Димка и Алька Мансурова.

Димка, худой, бледный, замкнутый и подозрительный, попал к нам в коммуну из Поволжья, где в голодный год погибла вся его семья.

Одна мысль владела тогда, как владеет и теперь, этим человеком: найти химические удобрения, которые при любых условиях обеспечат устойчивый урожай. Эта мысль, рожденная в голодном году, тяжелая и вечная, как земля на могилах близких, не оставляла Димку ни на минуту.

Иногда зимой он поднимался за полночь в такие ночи, когда трубы парового отопления роняли ледяные сосульки, а коммунары, под своими одеялами, как черепахи под панцирем, пытались согреться собственным дыханием, поднимался и шел, чтобы при свете луны осмотреть горшочки с опытными озимыми посадками. Эта страсть делала беззлобного и бескорыстного мальчика совершенно беспощадным, если дело касалось химических реактивов.

Оставалась надежда на Альку.

Назавтра предстоял урок, для которого понадобится дистиллированная вода. Я вызвался помочь Альке перегнать воду.

Мы сидели около куба, наблюдали за капельками, оседающими на стенках стеклянных трубок, и лениво переговаривались, наслаждаясь теплом. Освещенные закатом окна гасли медленно и неохотно. Тяжелые капли падали с усыпляющим ритмичным шумом.

Я дождался, пока Алька задремала, на цыпочках подкрался к шкафу, сразу нашел синюю коробочку и достал кристалл галена.

Все бы сошло благополучно, но я очень волновался и в спешке опрокинул стеклянную банку с реактивами. Попробовал собрать порошок, но не успел, потому что Алька вдруг зашевелилась, вскрикнула во сне, и мне показалось, что она вот-вот откроет глаза.

Действительно, едва я успел вернуться на место, она подняла голову.

Больше она не засыпала, а через полчаса явился Димка, и исчезла последняя надежда, улучив момент, замести следы преступления.

Я ушел из кабинета, спиной чувствуя недоверчивый Димкин взгляд.

В спальне Мотька сразу бросился ко мне, схватил кристалл и, взглянув на добычу, мгновенно умчался вниз, к Федору Пастоленко, с которым занимался какими-то таинственными опытами в каморке рядом с котельной.

Слышно было, как под тяжестью Мотькиного тела разными голосами стонут перила лестницы на всех четырех этажах. Потом они замолкли. Я постоял на верхней площадке и вернулся в пустынную и темную в предвечерний час спальню.

На другой и следующий за ним день я видел Альку только на уроках, и как-то так получалось, что мы не перебросились с ней ни единым словом. Может быть, мы оба инстинктивно избегали тяжелого разговора, который был неизбежен. Несколько раз я ловил на себе ее взгляд и поднимал голову, но сразу снова опускал, откладывая неприятное объяснение.

И с Мотькой я совсем не виделся: он приходил в спальню, когда все уже спали, а утром исчезал до рассвета.

Наконец, на третий день, когда я вечером шел по коридору, Алька неожиданно выступила из темноты и, преградив дорогу, не своим-холодным, звенящим голосом спросила:

— Что ты взял в химическом кабинете?

В коридоре было пусто. В клубе драматический кружок ставил спектакль «Рамзес IV». Пьеса уже началась, и только иногда по коридору торопливо проскальзывали последние зрители, опоздавшие, как и я, из-за ужина.

Никто не мешал разговору.

Алька стояла неподвижно. В слабом свете, падавшем из окна, неясно выступала ее напряженно вытянутая фигурка.

— Что ты взял? — повторила она, на этот раз тихо и просительно.

Из-за дверей клуба доносился монолог Рамзеса IV — Вовки Келлера, которого я не любил:

«О жалкие рабы! Богиня Нила разгневалась на вас — падите ниц!»

Иногда другой голос заглушал Рамзеса. Это суфлер и автор пьесы, Ленька Красков, увлеченный своим творением, начинал подавать текст слишком громко. На середине слова Ленька замолкал, как бы захлебнувшись.

— Что ж ты молчишь? — еле слышно продолжала Алька, опустив руки и сведя плечи, отчего сразу сделалась маленькой и беспомощной. — Димка сказал: либо ты взял, либо я, больше некому…

Я уже не слышал голоса Рамзеса, все отступило и исчезло в темноте за неясно видимой Алькиной фигуркой. В эту секунду я перебрал все возможные решения и, не найдя выхода, уже не рассуждая, схватил Альку за руку и побежал вниз по лестнице, чтобы отобрать у Мотьки проклятый гален.

Мы вбежали в подвал. Из полураскрытой дверцы топки вырывалось сердито гудящее пламя. Не оглядываясь, я миновал топку и распахнул дверь в каморку Пастоленко.

За маленьким столом сидел Мотька, а напротив, напряженно прислушиваясь, наклонился к нему Федор Евтихиевич. На голове у Мотьки были укреплены наушники, глаза округлились, губы полураскрылись, придавая лицу такое торжественное и вдохновенное выражение, что гнев вдруг исчез, сменяясь почтительным удивлением.

Наушники держались плохо, и Мотька изо всей силы прижимал их рукой, так что на запястье выступили жилы, а краешек уха побледнел.

Федор Пастоленко перегнулся через стол и затаив дыхание вглядывался в темные Мотькины глаза, стараясь через них проникнуть хоть на порог того мира, где, позабыв обо всем, находился Политнога. На столе стоял маленький прибор с винтами и переключателями. От него к наушникам и стене каморки тянулись провода.

Маленькие становятся большими pic_17.png

— Мотька! — окликнул я, взглянув на Альку и стряхивая охватившее меня очарование.

Мотька поднял руку, приказывая замолчать, и снова изо всей силы прижал ладонь к наушникам. Федор Евтихиевич с шумом перевел дыхание. Мотька смерил и его негодующим взглядом, затем вдруг снял наушники и жестом, выражающим наряду с сожалением царственную щедрость, протянул их Альке.

— Слушай! Слушай же! — нетерпеливо повторил он.

Алька неохотно, с недовольным, даже несколько испуганным выражением взяла наушники и надела их.

И сразу лицо ее изменилось.

От волнения оно сделалось прозрачно-бледным, глаза расширились. Потом, читая про Золушку, мне всегда казалось, что именно так должна была выглядеть эта сказочная девочка, когда она впервые попала на бал и, помертвев от счастья, остановилась на пороге зала.

Мотька хранил то же выражение царственной щедрости и величия.

— Что там? Там музыка! Честное слово! — прошептала Алька, взглядом попросив разрешения у Мотьки и передавая наушники мне.

…Шли двадцатые годы — голодные, полные чудес, стремительные, такими бесконечными дорогами отдаленные от нынешнего времени. Радио уже давно было открыто, но мы о нем ничего не знали, и даже для тех, кто слышал о нем, оно находилось в царстве сказки, гораздо ближе к сказочному полюсу недоступности, чем межпланетные перелеты для мальчика нынешних, пятидесятых годов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: