Приложив наушники, я тоже услышал музыку, сперва очень далекую, потом близкую, и недоверчиво оглянулся, как будто могло оказаться, что все эти флейты, тромбоны, фаготы, с веселой яростью трубящие в уши, спрятаны в каморке.
Но кроме Альки, Федора Евтихиевича и Мотьки, которые переглядывались, как сообщники, кроме дощатого стола, аппарата и протянутых к нему проводов, в комнате ничего и никого не было.
Мотька покрутил винты — раздался грохот, похожий на горный обвал, оркестр исчез, словно проглоченный лавиной, но сразу вынырнул снова, еще более мощный, чем секунду назад; потом опять грохот и последующая тишина втянули его в бездонное ущелье, и оттуда, из пустоты, выплыл высокий, как мне показалось — неслыханно прекрасный женский голос, на незнакомом языке выводивший песню или гимн, похожий на «Марсельезу».
Мотька еще раз притронулся к винту, и песня замолкла, сменяясь однообразными протяжными и короткими звуками: ту-туту-ту-ту-ту-туту
— Гален — детектор, — быстро объяснял Мотька, притягивая Альку за руку к столу и показывая ей среди винтов и ключей прибора похищенный кристалл. — Без галена радио не будет работать.
— Все-таки ты не должен был его брать… так…
— А если бы я попросил, дал бы Димка жадюга? Как же!..
— Димка не жадюга, — покачала головой Алька. — Вовсе нет. Он…
Алька не закончила. Мотька взял у меня наушники, прислушался и вдруг, побледнев, всем телом наваливаясь на стол, хриплым шепотом сказал:
— Это SOS, Федор Евтихиевич! Клянусь богом — SOS! Карандаш! Скорее карандаш!
Пастоленко мгновенно вытащил из кармана и протянул карандаш.
Левой рукой прижимая наушники, правой Мотька большими, неровными буквами нацарапал на влажной поверхности дощатого стола:
SOS! НАТОЛКНУЛИСЬ НА РИФ. ПРОБОИНА НОСОВОЙ ЧАСТИ. ТЕРПИМ БЕДСТВИЕ ИНДИЙСКОМ ОКЕАНЕ 48°12'47" ЗАПАДНОЙ ДОЛГОТЫ, 64°32'14" СЕВЕРНОЙ ШИРОТЫ.
Мотька отбросил наушники и выбежал, исчез мгновенно и бесследно, как это умел делать только он. Вероятно, он спешил сообщить кому надо страшно важное известие о корабле с пробоиной в носовой части, которому необходимо немедленно помочь.
Мы вышли из каморки вслед за Мотькой. Из клуба по-прежнему гремел голос Рамзеса IV, иногда заглушаемый автором-суфлером:
— «О боги Нила! Священный бык и вы, священные крокодилы!»
Пьеса еще не кончилась. Коммуна путешествовала в прошлом, а мы тем временем побывали в будущем. На чью долю выпало большее счастье?
— Как же корабль? — спросила Алька.
— Мотька все сделает.
— Ты думаешь? — с сомнением покачала она головой и ушла.
Я остался один у замерзшего окна.
Недавно я еще раз побывал в здании нашей коммуны. Я обошел все этажи и напоследок спустился в подвал. Молодой истопник не удивился визиту незнакомого человека. В каморке при котельной — прежних владениях Пастоленко — я огляделся по сторонам и готовился уже уйти, когда заметил у стены маленький, очень старый дощатый стол, вид которого оживил полузабытые воспоминания.
Я подошел к столу и, отодвинув чайник, увидел фиолетовые выцветшие и размытые буквы, выведенные когда-то дрожащей от волнения Мотькиной рукой:
SOS! НАТОЛКНУЛИСЬ НА РИФ. ПРОБОИНА НОСОВОЙ ЧАСТИ. ТЕРПИМ БЕДСТВИЕ ИНДИЙСКОМ ОКЕАНЕ 48°12'47" ЗАПАДНОЙ ДОЛГОТЫ, 64°32'14" СЕВЕРНОЙ ШИРОТЫ.
Вероятно, годы сделали меня недоверчивым. Я тщательно списал надпись и дома первым делом достал с полки атлас.
К сожалению, подозрение сразу подтвердилось. Точка, соответствующая 48 градусу западной долготы и 64 градусу северной широты, лежала в громадном отдалении от Индийского океана, во льдах Гренландии.
Отложив книгу, я закрыл глаза, стараясь представить себе гордое и вдохновенное лицо Мотьки, каким оно было тогда; как бы вызвать старого друга на очную ставку, чтобы задать один-единственный вопрос: «Значит, не было ни рифов, ни корабля с пробоиной на носу, ни сигналов бедствия? Значит, ты все, решительно все выдумал?»
Лицо появлялось и сразу исчезало.
И вдруг я понял: пожалуй, это и вообще нелепая затея — вызывать на допрос товарища мальчишеских лет, а вместе с ним и собственную молодость. Погибал или не погибал корабль, терпел он бедствие в океане или только в Мотькином воображении — разве в этом главное?
Как бы то ни было, но ведь была спетая на незнакомом языке песня, похожая на «Марсельезу», и оркестр, гремевший из неизвестно каких далей, и чередование коротких и длинных сигналов азбуки Морзе сообщало известие, пусть и не понятое нами, но, может быть, более важное, чем даже бедствие корабля.
Как бы то ни было, но мы впервые тогда пролетели над земным шаром, прикоснулись к нему, ощути-ли бесконечную протяженность мира, по многим дорогам которого людям нашего поколения пришлось пройти с винтовкой в руках и вещевым мешком за плечами.
ОШИБКА
Урок биологии подходил к концу. Я стоял у аквариума и смотрел то на старую золотую рыбку, которая, кроме красоты, была еще наделена необычайной живучестью и единственная из всех наших рыб выжила в дни, когда вода промерзала чуть ли не до самого дна, то на моего соседа, Вовку Келлера, белолицего, высокого и сильного, исполнителя ролей Чацкого и Рамзеса, кумира девочек. Вовку я не любил, даже ненавидел почему-то всей душой.
Учитель биологии, маленький, строгий и влюбленный в свою науку, стоял у доски и, зябко потирая красные от холода руки, рисовал морских звезд, морских ежей и кораллы.
Я слушал его рассеянно, поглощенный другими мыслями.
Давняя нелюбовь к Вовке теперь заняла слишком большое место в моей душе.
У Вовки была манера: свободным и небрежным жестом обняв за плечи какую-либо девочку, прохаживаться с нею по коридору и, фальшиво улыбаясь, красивым, но неискренним голосом, по-актерски играя голубыми глазами, читать стихи, декламировать монологи или высказывать свои соображения о любви, смерти и судьбах мирового искусства.
Впрочем, возможно только мне одному улыбка Келлера казалась фальшивой, голос — неискренним, а выражение глаз — актерским.
В тот год по поручению исполкома коммуны я занимался с Алькой Мансуровой историей — предметом, который я очень любил, а она не знала и не любила.
Мы занимались почти каждый вечер после ужина, встречаясь на условленном месте рядом с кладовкой. Забравшись с ногами на огромный продуктовый ларь и сжимаясь в комок, Алька слушала невнимательно, думая о своем, и могла перебить рассказ о зверствах Малюты Скуратова, вдруг мечтательно протянув: «А ты не знаешь, какие яблоки были в нашем саду».
Я не обращал внимания на ее безразличие к моим рассказам. Без этих вечерних занятий, вероятно не очень нужных Альке, жизнь для меня опустела бы.
Она опустела и в самом деле.
Все началось с того, что на другой день после представления «Рамзеса IV» Вовка Келлер подошел к Альке, на которую раньше не обращал внимания, и так же свободно и небрежно, с сознанием своего неоспоримого права, как делал это с другими девочками, обнял ее за плечи и повел по коридору, декламируя стихи.
Вечером, и на другой день, и в следующие за ними дни Алька не появлялась у ларя, и я не спрашивал ее, почему она перестала заниматься со мной.
Спрашивать было не о чем. Очень рано, пожалуй даже слишком рано, я узнал, как просто и непоправимо уходит иногда человек из твоей жизни, сбрасывая тесную для него оболочку без раскаяния и естественно, как сбрасывает бабочка оболочку куколки.
…Неспокойные, горькие мысли тревожили меня в то время, как биолог рассказывал об удивительных обитателях теплых морей.
Келлер стоял рядом и с обычным небрежно-покровительственным выражением лица рассматривал золотую рыбку, ржавую и блеклую от старости и тяжких испытаний. Может быть, этот несправедливо покровительственный взгляд переполнил чашу терпения, а вернее — она уже давно была переполнена, и никаких особых объяснений для последовавшего затем странного моего поступка искать не стоит.