Еще не были отменены карточки, а нас кормили как на убой: каждый день масло, сыр, колбаса, творог, мясо, рыба — словом, все то, о чем другие люди могли только мечтать. Однако наиболее полезным продуктом все больные считали сало, особенно медвежье или барсучье. Существовал также рецепт смеси, в состав которой входил сок столетника, мед, какао, коньяк, свиной жир. На мой вопрос, насколько полезна такая смесь, Вера Ивановна ответила: «В ней калорий много». Некоторые говорили, что излечивает и собачье мясо. Я провожал глазами всех пробегавших мимо госпиталя собак. Поступал так до тех пор, пока Василий Васильевич не признался, что собачье мясо ему не помогло.

Разговоры о разных снадобьях и лекарствах в нашей палате возникали часто. Сославшись на сына — он работал в Министерстве иностранных дел, Андрей Павлович сказал, что в США появилось новое средство. Тогда я впервые услышал о стрептомицине.

Грязь подсохла. Когда налетал ветер, над улицей взвивалась пыль. Трава в придорожных канавах посерела. На клумбе, перед подъездом, распустились «анютины глазки». Воздух шевелил полотняные шторы, надувал их, как паруса. Повсюду — на стенах, на столе, на койках — лежали солнечные пятна. Лица однопалатников посвежели. В тот день, когда Вера Ивановна начала обход с меня, я понял: «Завтра!»

16

Обязанности операционной сестры иногда выполняла Галя. Я не думал, что она будет ассистировать хирургу. Очутившись в предоперационной, смутился, встретившись с мимолетно брошенным на меня взглядом. Галя была вся в белом, даже на ногах были похожие на унты бахилы, надетые поверх обуви; лицо закрывала марлевая повязка — виднелись только глаза и брови.

Я снял халат, положил его на белую табуретку.

— Догола раздевайся!

«Догола? Перед Галей?» — У меня даже дыхание остановилось. По-своему истолковав мое замешательство, нянечка стала ласково говорить, что сильной боли не будет. Я продолжал стоять истукан истуканом. И тогда раздался повелительный голос хирурга. Я снял рубаху, кальсоны и, оставшись в чем мать родила, ринулся к операционному столу, прикрывая рукой срамное место.

— Спокойно, спокойно, — пробасил хирург.

Мне и раньше приходилось раздеваться догола перед женщинами в медсанбате и в госпитале, первое время я стыдился, потом привык. Если бы на месте Гали была пожилая сестра, то я и глазом бы не моргнул, а теперь язык присох к гортани и колотилось сердце. Я перевел дыхание только тогда, когда меня накрыли простыней, оставив обнаженной грудную клетку.

Боли не было. Однако меня не покидало ощущение, что она неизбежна. Хирург отрывисто бросал какие-то слова, позвякивали медицинские инструменты, иногда что-то переспрашивала Галя, а я продолжал напряженно ждать, когда же придется кусать губы. В изголовье стояла нянечка. Стоило мне чуть повернуть голову, как она сразу же обхватывала шершавыми ладонями мои щеки и, ласково похлопывая по ним, уговаривала смотреть вверх. Там холодно поблескивал осветитель. День был солнечный, искусственное освещение не понадобилось, и я, чтобы отвлечься, стал размышлять, сколько ватт потребляют две огромные лампы, расположенные под отполированным металлическим отражателем. Хрустнуло ребро.

— Больно, — пробормотал я.

— Потерпи, — сказал хирург.

Снова хрустнуло ребро, появилась боль, вполне терпимая, которую, однако, можно было истолковать, как предвестницу сильной боли. Нянечка убирала марлевым тампоном с моего лица пот, стало сыро под мышками, ослабли ноги, ужасно хотелось крикнуть.

— Все! — неожиданно сказал хирург.

Сильной боли по-прежнему не было. Першило в горле, слегка кружилась голова. Мне помогли перебраться на каталку и повезли в палачу для послеоперационных. Я видел расступившихся ребят, промелькнуло лицо Василия Васильевича.

Еще вчера эта палата представлялась мне самой лучшей в нашем отделении. Теперь же, очутившись на койке с впритык приставленным к ней маленьким столом, я почувствовал — не хватает воздуха. Внезапно увидел: посинели кончики пальцев, перевел испуганный взгляд на Галю. Она сразу же распорядилась принести кислородную подушку, и я, прильнув ртом к пластмассовому рожку, накрытому влажноватой марлей, успокоился. Потом Галя сделала мне укол…

Проснулся я от боли. В палате был полумрак. Перед глазами все плыло, хотелось пить, очень чесалось под бинтами. Рука наткнулась на тугую повязку, и до чашечки с питьем дотянуться не смог. Лизнув пересохшие губы, позвал нянечку. Вместо нее вошла Галя с градусником в руке.

— Сильно болит? — участливо спросила она и, не дождавшись ответа, ловко сунула градусник мне под мышку.

— Пить, — прохрипел я.

Галя поднесла к моим губам поильник. Напившись, я хотел перевернуться на бок, но она твердо сказала:

— Надо лежать на спине!

— Неудобно.

— Занемела?

— Да.

Бесцеремонно откинув одеяло, Галя просунула руку под спину и сильными, уверенными движениями начала массажировать поясницу. Когда ее рука спускалась чуть ниже, я обмирал, но она или не замечала этого, или делала вид, что не замечает.

— Сейчас потерпеть придется, а на ночь еще один укол сделаю. — Она вынула градусник, посмотрела на ртутный столбик.

— Сколько? — спросил я.

— В пределах допустимого.

Я чувствовал — горю, не сомневался, что у меня сильный жар.

Когда Галя ушла, я, стараясь отвлечься от боли, принялся размышлять, сколько дней мне придется пробыть в этих стенах. Панюхин пролежал тут две недели, некоторые возвращались к своим однопалатникам еще раньше. Я решил: десять дней — предельный срок.

Десять дней превратились в месяц.

Утром, посмотрев на градусник, сменившая Галю сестра удивленно сказала, что температура у меня почти нормальная. Чувствовал я себя хорошо. Хотелось курить. Пошарив в карманах перекинутого через спинку кровати халата, убедился — папирос нет. Чертыхнувшись, я сел на койке, несколько секунд подождал, не начнется ли боль. Осторожно спустил ноги на пол, подцепил пальцами тапки, медленно встал, расплющив задники. Вначале меня пошатывало, потом это прошло. Придерживая рукой дренаж, я побрел в туалет — там всегда можно было «стрельнуть» папиросу.

Я старался выглядеть молодцом: улыбался и даже подмигивал удивленно глазевшим на меня ребятам. Войдя в туалет, показал жестом, что хочу покурить. Мне сунули в рот «беломорину», услужливо поднесли спичку. От первой же затяжки закружилась голова. Папироска выскользнула из пальцев, и начался кашель. Курильщики всполошились, кто-то, открыв дверь, громко позвал сестру. Она примчалась вместе с Верой Ивановной. Я слышал их негодующие возгласы, но ничего не видел. По телу растекалась слабость, грудь сотрясал кашель, ноги сделались ватными. Почувствовал: вот-вот грохнусь, но в самый последний момент меня подхватили чьи-то руки. Через несколько минут я очутился на своей койке.

К вечеру разболелась голова, стало трудно дышать. Нянечка меняла кислородные подушки, часто входила Вера Ивановна, проверяла пульс, что-то говорила сестре. На ужин я даже не взглянул, хотя нянечка долго расхваливала рулет с картофельным пюре. Подслащенная вода казалась тепловатой, а может быть, действительно была такой; я постоянно испытывал жажду.

Спал я плохо. Несколько раз в палате появлялась сестра, поправляла одеяло, прикладывала к голове то мокрое полотенце, то лед в грелке.

Завтракать я тоже не стал. Увидел, будто в тумане, озабоченное лицо хирурга, услышал его раскатистый басок, но что он сказал, не понял. Губы уже не могли схватить хоботок поильника, меня стали поить с ложечки.

Прошла еще одна ночь. Мое положение не улучшилось. Я не проявил никакого интереса, как это делал раньше, к появившимся в палате молоденьким сестрам. Все чаще и чаще возникала мысль о смерти. Еще совсем недавно эта мысль вызывала протест; теперь же я чувствовал: мой последний вздох будет моим последним страданием. Я мысленно прощался с матерью, говорил ей хорошие слова, подумал о Люсе: очень хотелось, чтобы она всплакнула на моей могиле; промелькнула девушка с каштановой гривой — в это мгновение появилось страстное желание жить. Прошло еще несколько часов, и я вдруг стал проваливаться куда-то. Потом меня подхватила неведомая сила и вознесла над койкой. Я увидел сползшее на пол одеяло, сбившиеся простыни, нетронутый обед под салфеткой, себя с капельками пота на лбу, искусанными губами, набухшими веками. Лицо ощутило теплое дуновение, где-то вдали, в кромешной тьме, возникло слабое мерцание. Оно усиливалось, и вскоре я отчетливо увидел усыпанный ромашками лужок и давным-давно умершего отца, подзывавшего меня рукой. Я помнил его смутно, но мать часто рассказывала о нем; пожелтевшая от времени фотография дополняла мои воспоминания и материнские рассказы. Отец был изображен во весь рост — в косоворотке, перехваченной узким ремешком, в грубых сандалиях. И сейчас он был одет так же. Отец что-то говорил, но его голос не доносился до меня. Он стоял на самом краю лужка, вклинившегося в лиственный лес, над которым возвышалась белая колокольня без креста, с узкими и высокими прорезями. Точно такая же колокольня была в той деревне, где я проводил летние каникулы. Тихие посвисты реполовов, громкое щебетание щеглов, шелест листвы, тягучий скрип раскачиваемых ветром деревьев — все это обостряло мое воображение. Вспоминая Люсю и гадая на ромашке, я иногда спохватывался и думал: «Цветку, должно быть, больно». Срубленное дерево, сломленная ветка тоже вызывали в моей душе печаль. Были на моей совести и грехи пострашнее — околевшие от неправильного кормления птенцы, умерщвленные ужи и гадюки. Убивать пресмыкающихся меня заставлял страх, а все остальное, очень скверное, я делал или по необдуманности, или потому, что хотел узнать, понять, проверить…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: