Последние слова она произнесла еле слышно. Как будто обращалась не ко мне, а к себе самой.

Но они не согласились.

Они стояли, заложив руки за спину, а в руках — черные залоснившиеся картузы. Я сидела позади них. Комната сразу наполнилась запахом земли, запахом навоза и хлева. Свои кломпы они сняли у входной двери и стояли перед столом в черных носках. Они вертели в руках свои картузы, руки в черных трещинах перебирали околыш изнутри, доходили до козырька и двигались в обратном направлении.

— А она в книгу-то записана, женщина эта? — спросил один из старейшин.

— Нет, — ответил пастор, — не записана.

— Стало быть, они не нашей протестантской веры? — спросил второй.

— У нас нет доказательств, что они протестанты, — ответил пастор.

— А коли так, нешто мы можем бумагу выдать?

— Нечестно это, — сказал первый.

— Я же вам объяснил, наш долг сделать это, чтобы спасти людей, — сказал пастор.

— Обман — он завсегда обман, — сказал второй старейшина.

— Ну решайте: да или нет? — спросил пастор.

— Не, — сказал первый. — Под фальшивкой руку приложить мы несогласные.

Все трое отрицательно замотали головой. Третий старейшина так и не произнес ни слова. Когда они выходили, он шел последним. Шаркая ногами в носках, они прошли, чуть не задев меня. Запах земли по-прежнему стоял в комнате. Казалось, тиканье ходиков с трудом пробивается сквозь тяжелый земляной дух, который приглушал все звуки. Кломпы старейшин простучали за окном. Хлопнула калитка. Они провели в доме всего несколько минут. Я едва успела мельком увидеть их лица.

Жена пастора неподвижно сидела в кресле, сложив на коленях руки. Пастор облокотился на свой стол.

— Мне очень жаль, — сказал он, — но больше я ничего не могу сделать для вас и ваших друзей.

Через несколько дней один знакомый передал мне весточку от отца. "Мы уехали из В., — писал он на открытке, которую, очевидно, выбросил из окна вагона. — Направляемся к границе. Мама чувствует себя хорошо. Поезд набит битком". Он писал карандашом и не подписался. Да это было и не нужно. Я и так узнала его почерк. Теперь уже никакая подпись не могла ничего изменить.

Адрес

— Вы не узнаете меня? — спросила я.

Женщина испытующе взглянула на меня; дверь она приоткрыла. Я подошла ближе, остановилась на ступеньках.

— Нет, — сказала она, — я вас не знаю.

— Я дочь мефрау С., — сказала я.

Она придерживала дверь, словно не давая ей открыться шире. На ее лице не было заметно ни малейшего признака того, что она меня узнала. Она продолжала молча на меня смотреть.

Наверное, я ошиблась, подумала я, наверное, это совсем не она. Ведь я видела ее лишь один раз, да и то мельком, несколько лет назад. Может быть, я не туда позвонила. Женщина отпустила дверь и шагнула в сторону. На ней был зеленый вязаный жилет. Деревянные пуговицы слегка поблекли от стирки. Она заметила, что я смотрю на жилет, и опять отступила за дверь. Но теперь я была уверена, что не ошиблась.

— Вы ведь знали мою мать? — спросила я.

— Так вы вернулись? А я думала, оттуда не возвращаются.

— Вернулась я одна, — сказала я.

Из передней позади нее потянуло затхлым воздухом, приоткрылась и захлопнулась дверь.

— К сожалению, — сказала она, — ничем не могу вам помочь.

— Я приехала сюда поездом, специально чтобы поговорить с вами.

— Мне сейчас неудобно, — сказала женщина. — Я не могу вас принять. Как-нибудь в другой раз.

Кивнув мне головой, она осторожно закрыла за собой дверь, точно опасаясь потревожить кого-нибудь в доме.

Я осталась на крыльце. Кто-то приподнял занавеску в окне эркера, с любопытством взглянул на меня, словно хотел узнать, что мне нужно. "Ничего особенного, — видимо, ответила женщина, — пустяки".

Я еще раз посмотрела на дверную табличку — "Дорлинг", черные буквы на белой эмали, а чуть выше, на косяке, номер. Номер 46.

Медленно шагая обратно на станцию, я вспоминала маму, которая дала мне этот адрес несколько лет назад. Было это в начале войны. Я приехала ненадолго домой, и мне сразу бросилось в глаза, что наши комнаты как-то изменились. Не хватало многих вещей. Мама удивилась, что я так скоро это обнаружила. И тогда она рассказала мне о мефрау Дорлинг. Раньше я о ней не слышала, но, оказывается, она была давнишней маминой знакомой, просто они долгие годы не виделись. Потом она вдруг опять пришла, возобновила знакомство и с той поры стала часто бывать у нас.

"Всякий раз, когда приходит, она прихватывает с собой что-нибудь из наших вещей, — рассказывала мама. — Как-то унесла столовое серебро. Потом антикварные тарелки — те, что висели на стене. С большими вазами ей пришлось здорово поднатужиться, а уж от сервиза у нее, боюсь, разболелась поясница. — Мама сочувственно покачала головой. — Я бы никогда не посмела просить ее об этой услуге. Она сама предложила. Буквально настаивала. Хочет спасти для меня ценные вещи. Говорит, что, если нас вышлют, мы всего лишимся".

"И ты взяла с нее обещание все для нас сохранить?" — спросила я.

"О чем ты говоришь! — вспылила мама. — Ставить ей какие-либо условия было бы оскорбительно. Сама подумай, как она рискует, выходя от нас с битком набитым чемоданом или сумкой".

Мама, очевидно, заметила, что не сумела убедить меня до конца. Она укоризненно посмотрела на меня, и больше я об этом не заговаривала.

Вот уже и станция, я даже не заметила, как добралась до нее. Впервые после войны я снова очутилась в знакомых местах, но побывала только там, где это было необходимо. Мне не хотелось терзать душу воспоминаниями о безвозвратно потерянном, которые оживали во мне при виде этих домов и улиц. В поезде я вспомнила мефрау Дорлинг такой, какой впервые увидела ее наутро после того, как мама мне о ней рассказала. Я встала позднее обычного и, спускаясь по лестнице, заметила, что мама кого-то провожает. Какую-то женщину с широкой спиной.

"Это моя дочь", — сказала, указывая на меня, мама.

Женщина кивнула и подняла стоявший под вешалкой чемодан. На ней было коричневое пальто и бесформенная шляпка.

"Она далеко живет?" — спросила я, глядя, как женщина, пыхтя, выходит из дому с тяжеленным чемоданом в руке.

"На Марконистраат, — ответила мама, — дом сорок шесть. Запомни этот адрес".

Я запомнила. Но долго тянула, прежде чем отправилась по этому адресу. После освобождения мне сперва было не до отданных на хранение вещей, к тому же я испытывала необъяснимый страх. Страх соприкоснуться с вещами, уже ни с кем не связанными, запихнутыми в ящики и коробки, где они долгие годы тщетно ждали возвращения на прежние места, и уцелевшими только потому, что они — вещи.

Жизнь, однако, постепенно входила в колею. Был хлеб, и он делался все белее; была постель, в которой можно было безбоязненно спать; была комната с видом на окрестности, которые день ото дня становились все привычнее. И в один прекрасный день я почувствовала интерес к судьбе моей собственности, которая, очевидно, до сих пор находится по известному мне адресу. Мне захотелось увидеть эти вещи, прикоснуться к ним, узнать их.

После первого неудачного визита к мефрау Дорлинг я решилась на второй.

На этот раз мне открыла девочка лет четырнадцати. Я спросила, дома ли ее мать.

— Нет, — сказала девочка, — она ушла в магазин.

— Ну что ж, я подожду.

Я прошла за девочкой в переднюю. Рядом с зеркалом висел на стене старинный масляный светильник с восемью рожками, который обычно зажигают в хануку[2]. Мы им никогда не пользовались, потому что обычный канделябр гораздо удобнее.

— Может, присядете? — предложила девочка.

Она отворила дверь, я вошла следом за ней в комнату. И испуганно замерла. Комната была чужая и вместе с тем знакомая. Меня окружали вещи, которые я так хотела увидеть вновь, но здесь, в чужой обстановке, они меня угнетали. Не знаю, что на меня подействовало — безвкусица убранства, дешевая уродливая мебель, а может, спертый воздух, — но я была не в силах глянуть по сторонам. Девочка пододвинула мне стул. Я села и уставилась на шерстяную скатерть. Легонько коснулась ее, пощупала. От прикосновения пальцам стало тепло. Я проследила линию узора. Где-то здесь, с краю, на скатерти должна быть дырочка, которую так и не удосужились заштопать.

вернуться

2

Ханука — еврейский религиозный праздник в декабре.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: