— Не знаю, — недоуменно пожимая плечами, сказал Британик.
— Ты, верно, много страдаешь. Сенека говорил, что большие поэты много страдают; боль пронзает их, проникает к ним в кровь, и потом из их стихов неведомым, таинственным образом что-то начинает излучаться на нас. Не понял я этого. И еще он говорил, что большие поэты поистине любят страдание. Чуть ли не жаждут его. Будто только благодаря страданию можем мы видеть мир. Кто не страдает, тот слеп. Не способен писать. Скажи, страдать хорошо?
— Хорошо, — ответил Британик и тут же поправился: — Плохо.
— И хорошо и плохо? Опять задаешь мне загадку. Хочешь, видно, подшутить надо мной. Я тоже страдал. И теперь страдаю. Как никто другой. Но я не хочу страдать и не понимаю, зачем это надо. Я бы скорей смирился со страданием, зная, что мне делать с ним. Научи меня. Погляди, я опускаюсь перед тобой на колени, ползаю у твоих ног, вою, как зверь. Сжалься надо мной, помоги мне, брат.
Британик растрогался. Смиренно поднял его.
— Все мое! — гневно, вне себя закричал Нерон, топая ногами. — И то, чего нет.
«Нет уж, это мое, — покачав головой, подумал Британик. — Все, чего нет, — мое. Не твое. Твое лишь все, что есть».
Наступила тишина.
И снова перед императором выросла стена, на которую наталкивался он в стихах Британика.
— Что мне делать? — воскликнул он, забившись опять в припадке бешенства. — Обманщик, мерзавец и шантажист! Хочешь сесть на престол? — И он указал на трон. — Я уступлю, если нужно. Только дай мне то, что прошу. Ты же, подлец, у меня в руках. Знаю, что ты говорил обо мне. Все знаю. Ты сказал... — крикнул он и пробормотал что-то, непонятное ни ему самому, ни Британику.
Он не желал больше продолжать разговор.
— Прощаю тебе, — вдруг прибавил погодя с умилением. — Все прощаю. Это было легкомыслие. Блажь. Правда? Почему молчишь?
Британик испугался. Он чувствовал слабую головную боль, как перед припадком, когда сердце трепещет и разум мутится. Побледнев, с красноречивым молчанием, точно завороженный, смотрел он на Нерона. Не отвечал. Но его безмолвие, как гипноз, обезоруживало императора, который, побагровев от приступа гнева, теперь побледнел, смягчился.
Долго не спускали они друг с друга глаз.
Нерон смотрел на престолонаследника, у которого отнял все, что можно, — корону, счастье, на юношу, который ничего не хотел и оказывал сопротивление тому, кто все хотел, на страдальца, испытывающего муки более тяжкие, чем в ссылке, на поэта, божьего молчальника, красноречивого немого, который устало откинулся на спинку стула, и чем больше у него отнимали, тем богаче, непостижимей, загадочней становился. Стремись он хоть к чему-нибудь, — и можно было бы подобрать к нему ключ. А так он неуловим, как ветер.
В императорском саду садилось солнце. Несколько лучиков, пробившись сквозь листву, волшебным светом увенчали голову Британика, с неземным величием восседавшего в темном зале. На лбу его сверкал золотой венец, и сорвать его было невозможно.
Некоторое время Нерон терпеливо взирал на брата. Потом решительно подошел к нему. Заслонил струившийся из окна свет.
Тогда лицо Британика померкло. Как будто сгорело, растаяло в воздухе.
Его закрыла тень, отбрасываемая императором.
Глава двенадцатая
Врачи у постели больного
Нерон вышел в сад.
Вечера обычно проводил он здесь, у фонтана, который орошал воздух прохладной белой водяной пылью и своим шумом навевал мечты на размягченную его душу.
Он видел оттуда Эсквилинский холм, где не так давно был некрополь для бедняков, запущенное, беспорядочное кладбище, где рабов хоронили в открытые общие могилы, отравлявшие своим зловонием в жаркие дни весь Рим. Так как малярия уносила массу людей и ничуть не помогали алтари, воздвигнутые в честь бога лихорадки, Меценат решил разбить на месте кладбища сады. Теперь там резвились дети, гоняли треугольный мяч, с криком бросали железный обруч, девочки среди кустов играли в прятки.
Плодородной почве пошло на пользу, что ее целый век не возделывали. Сменявшие друг друга поколения удобрили землю, буйно росли повсюду всевозможные кустарники и цветы. Садовники не успевали пропалывать клумбы и подрезать кусты. Толстые лозы стелились по земле, вьюнки обвивали колонны, ползучие растения нескромно раскрывали свои чашечки-колокольчики на руках и ногах мраморных богов. Листва хранила сокровища ушедших жизней, и на зеленом газоне сверкали яркими красками рубины, аметисты, топазы.
К вечеру аромат становился таким дурманящим, что у посетителей садов кружилась голова. Лилии своими обильными и тяжелыми, как у людей, испарениями отравляли воздух. По ночам на нечистой горе видели даже колдуний. Они приходили туда босые, в черных платьях с подоткнутым подолом и, найдя заброшенные могилы, приносили в жертву козлиную кровь, длинными когтями рыли ямки в поисках редкой волшебной травы, из которой сварили когда-то для императора Калигулы зелье, лишившее его разума. Мирты, пальмы стояли на страже тишины. То тут, то там, как неугасимые красные светильники, алели розы.
Император развалился на стуле. Как обычно, готовясь к работе, он смотрел на пышное это цветение и слушал шум фонтана, чтобы почерпнуть вдохновение из мерного шума воды и войти в ритм ее музыки. Он обдумывал некоторые акты своей будущей драмы. Но работа не клеилась. Мысли путались, и его лихорадило. Ничего не шло на ум. Он не видел образов и не слышал ничего, кроме голоса Британика.
До сих пор не мог он понять, что произошло между ними в зале. Несомненно, он никогда еще не вступал в такое жестокое единоборство. Мысленно он продолжал спорить со своим невидимым противником; делал выпады, чтобы обезоружить его. Дрожал всем телом, хотя не помнил уже, что говорил ему брат.
Он без аппетита поужинал и потом под предлогом усталости отослал учителя музыки Терпна.
И на следующий день Терпн понапрасну к нему приходил. Старый грек, который постоянно был пьян и протрезвлялся, лишь когда брал в руки кифару, советовал императору для бодрости духа пить понемногу вино. Ставил себя в пример. Он, мол, пьет с утра до вечера и только благодаря этому может играть на кифаре, из-под каждого пальца его льется музыка. Нерон попробовал, но ему не помогло. Он окончательно потерял охоту писать, а самочувствие его не улучшилось, а ухудшилось.
Затем, в один прекрасный день, он решил, что на самом деле болен, тяжело болен, и эта мысль потрясла его, так как никогда еще не страдал он ни одним недугом и здоровый его организм стойко переносил все потрясения. К кому обратиться за помощью? В богов он не верил, в дружеской компании оскорблял их едкими шутками. Не доверял также врачам, пособникам богов. В начале своего правления он, правда, открыл на Эсквилинском холме медицинскую школу и назначил придворным врачом последователя Гиппократа, Андромаха, который с учениками осматривал в городе больных. Но Нерон считал все это лишь смешным фокусничеством.
Сами врачи постоянно враждовали друг с другом. Методисты, которые всякое заболевание приписывали воздействию вредных соков и лечили диетой, горячей или холодной водой, ненавидели новую школу Афинея, уроженца киликийского города Атталия, учившего, что самое главное — душа и прежде всего надо лечить душу, тогда исцелится и тело. Последние, так называемые пневматики, в свою очередь, считали методистов знахарями. Нерон потешался над теми и другими.
Когда муки императора стали невыносимы, он решил обратиться к представителям новой школы, в которой видел возрождение древней магии.
На закате республики для колдунов настали черные дни. Из Этрурии и Фессалии тысячами изгоняли магов, которые поражали головней пшеничные колосья, передвигали здания и с помощью Гекаты даже луну заманили однажды на землю. Потом император Калигула, снова возведя чародейство в науку, помирился со жрецами, восстановил права гаруспиков[18] и авгуров[19]. Нерон не преследовал их. Сотнями жили в Риме чародеи-врачеватели: египтяне, персы, греки, которые лечили прикосновением руки и магическими заклинаниями, а также усыпляли больных парами, чтобы те во сне узнали от Эскулапа тайну своего исцеления.