— Конечно.
— Из твоих слов я заключил, — продолжал Нерон, — что ты презираешь общественную жизнь, политику. Возможно, ты и прав. То, что создают люди, полководцы и императоры, вскоре исчезает; триумфальные арки разрушаются, и про них забывают. Гомер умер тысячу лет назад, Сапфо — шестьсот, Эсхила нет в живых уже четыре века, но и теперь они превосходят славой Цезаря и Августа.
— Да.
— Надо вникнуть в смысл того, что мы думаем и чувствуем, а не того, чем владеем. И я это делаю. Пишу драму о Ниобе. Лукан хотел опередить меня. Представь, он услышал где-то о моих замыслах и украл тему. Пытался даже исполнить свою драму в театре Помпея. Тут я вызвал его к себе. Не как император, конечно, а как собрат по перу. Объяснил ему: поскольку римский закон стоит на страже частной собственности и строго карает за кражу даже одного асса или прохудившейся кастрюли, мы должны и в духовной сфере охранять ценности, которые дороже всякого золота и редких жемчугов. Он поворчал немного, покипятился, но в конце концов признал, что я прав. Честно говоря, раньше я мало занимался этой темой, хотя, знаешь, она близка мне. Дочь Тантала, снедаемая унаследованной от отца жгучей тоской, счастливейшая мать в окружении своих веселых детей, вызывает зависть ревнивых богов, и они карают ее. Начало идет хорошо. Я работаю над драмой ежедневно. Пишу не по-гречески, а по-латыни, чтобы поняли и простолюдины. Да напрасно насилую себя: некоторым большим художникам надо делать уступки. Я вложил в нее все свои способности. Превращение Ниобы в камень произойдет на сцене. Она застынет от горя. Весь акт — сплошной вопль. Мать, у которой отняты дети, застонет, как сама природа. Заголосит, как скалы в бурю. Я тебя утомил? Тебе ближе лирическая поэзия.
— Нет, не утомил нисколько.
— Ты, конечно, мастер в этом деле. Для меня драма — новая, чуждая область. Дразнящая и влекущая; но моя неизменная любовь — это песня, ода и эпиграмма. Слышал, ты прекрасно поешь и играешь на кифаре. Я тоже пою. Меня обучает игре на кифаре Терпн, первоклассный греческий мастер; каждый день мучает он меня. Пальцы мои сводит судорога, и из-под ногтей течет кровь. Ну что ж, ничего не дается даром. Позавчера под аккомпанемент кифары я сочинил милую песенку. Если хочешь, могу исполнить. Впрочем, не стоит. В другой раз. Мы с тобой, Британик, только теперь знакомимся. Нам надо держаться вместе. Оба мы пишем и могли бы многим помочь друг другу. Вместе отделывать наши стихи. За последнее время ты написал что-нибудь?
— Ничего.
— Жаль. Меня интересует каждая написанная тобой строка. А на предстоящий праздник приходи непременно. Это будет своеобразный литературный вечер. Только для узкого круга ценителей. Выступят, как обычно, поэты и писатели. Тебе надо быть.
Нерон встал с трона. Золотой венец тяжело давил на голову. Он положил его на стол.
Бросил на пол плащ и, оставшись в тунике, продолжал в непринужденном тоне:
— Не истолкуй слов моих превратно. Я отведу для тебя в программе хорошее место. Первое или последнее. Как тебе угодно. Хочешь, я даже петь не буду. Не желаю оттеснять тебя на задний план, бросать тень на твое выступление. Как неправильно вы меня понимаете, все вы, кто близок мне! Ведь я мог бы не открывать перед тобой своего сердца. У тебя нет ни малейшего представления, кто я и, главное, кем буду. Эти утомительные занятия, ежедневные труды смиряют мою гордыню; знаю, путь к совершенству бесконечен; я по натуре человек слабый и стремлюсь к признанию так же, как и ты. Да, порой я совершаю ошибки. А кто свободен от них? Мне надо расти, развиваться по мере возможности. Все художники в начале пути не лишены недостатков. Ах, если бы ты заглянул ко мне в душу, то полюбил бы меня и мои стихи, которые нельзя понять, не зная моей жизни. Исполинские масштабы и кошмарные клокочущие страсти. И мои сомнения, Британик. Словно раны льва, гноящиеся на африканском солнце. Нарывы, гнойники в желтой жиже, с венчиком живых червей. Однако я не кричу, не стенаю, говорю спокойно, как прочие. Император стоит высоко над своими подданными. Но в искусстве он не знает удержу. Здесь мы, поэты, равны. И я и ты.
Британик робко пошевельнулся. Он ничего не сказал. Молча смотрел на него.
Нерон разволновался. Кровь бросилась ему в голову. Он залился неприятным смехом.
Ему казалось, что почва ускользает у него из-под ног. Он подошел к брату.
Их дыхание смешалось.
— За что ненавидишь меня? — с приглушенным гневом выдавил из себя император.
— И не думаю, — оторопел Британик.
— Тогда не любишь.
— Ошибаешься.
— Нет. Ты считаешь себя иным человеком. Чувствуешь, что у нас нет ничего общего. И в стихах наших тоже. Мои ты не можешь понять. И вряд ли ценишь их.
— Я их почти не знаю.
— А все декламируют мои стихи, — обиженно сказал Нерон.
— Я сторонюсь людей.
— «Агамемнона» не читал?
— Мне как-то рассказывали про него.
— Ты высокомерен. В этом твоя беда. Слишком высокомерен и горд. Тебе мнится, будто я затаил на тебя злобу. Будто не откровенен с тобой. Или не считаю тебя поэтом. Нет, совесть моя чиста. Никакой подлости я не замышляю. И люблю тебя. Хотя ты меня не любишь. Плохой не я, а ты.
— Возможно.
— Почему ты молчишь? Если ненавидишь меня, не стесняйся, скажи в глаза. Можно сейчас. Я прощу, ничего тебе за это не сделаю. Сатурналии, сатурналии! — закричал Нерон, как жрец на Форуме, когда, простерши вперед руки, возвещает о начале праздника, на котором рабы, переодевшись в господское платье, могут безнаказанно ругать господ. — Давай сыграем в сатурналии. — И он принялся напевать какую-то игривую праздничную песенку; Британик слушал его с удивлением. — Назови меня, как прежде, бронзовобородым или отчаянной головой, оттрепли за уши, покажи мне язык. Сегодня я добрый. Только не таись. Я не вынесу больше этого молчания. — И он заткнул себе уши.
В возбуждении метался Нерон по залу. Его заплывший жиром лоб покрылся испариной.
— У тебя есть какая-то тайна, — остановившись, сказал он вдруг.
— Нет никакой.
— Тогда почему скрытничаешь?
— Я слушаю тебя.
— Слушаешь? — насмешливо повторил император. — Ты замалчиваешь что-то. Втроем замалчиваете. Сенека, Лукан и ты. Знаю я вас. Вечно вместе, неразлучны и скрытны, по ночам шепчетесь, замышляете что-то, за моей спиной подаете друг другу только вам одним понятные знаки. Известно, вы всегда заодно. Правдивого слова от вас не услышишь, говорите лукаво, витиевато, косоглазые вы мудрецы. Ба, да вы похожи друг на друга. Теперь вижу. Все трое. В вашем взгляде есть что-то общее.
— Не понимаю тебя.
— Еще бы. Ты, например, с виду очень спокойный, но непрерывно страдаешь. На твою долю выпало много всякого горя. Понятно, ты сам не знаешь, чего хочешь, и, судя по твоим словам, болен; я обращался с тобой чересчур строго из государственных интересов, а ты, хитрец, словно бы рад тому. А может, и в самом деле рад. Поборник страдания, как те жулики, что сидят, скорчившись, под землей перед истуканами. Знаешь, на кого я намекаю... Что с тобой?
— Со мной?
— Ну да. Если страдаешь от боли — кричи, ори, вопи или хотя бы говори. Громко, непрерывно говори. Не лучше ли сказать? Ведь станет легче. А ты лишь выжидаешь молча. Даже за словами твоими таится молчание, тяжесть его возрастает, когда ты пишешь, — смущающая всех тишина. И в твоих стихах я это подметил. Все твои словеса, и стертые и значительные, вводя людей в заблуждение, словно выходят из башни молчания. Как ты этого достигаешь?
— Никак, — запинаясь, пробормотал Британик, — то есть как-то...
— Утверждаю, у тебя есть какая-то тайна. Дьявольское средство или колдовство, ведомое лишь тебе. А может быть, и твоим товарищам. Ахейцы изготовляли греческий огонь, не гаснущий даже в воде, под волнами. Никому не открыли они его секрета, и мы тщетно над этим бьемся. Теперь никто уже не может составить такую краску, как тирский пурпур. Пурпур сейчас тусклый и блеклый, словно неспелая черешня. Открой свой секрет, как ты колдуешь над словами?