— Ну, а его стихи?
— Руки у него горячие, пухлые, — сказал Калликл.
— Но все-таки, — приставали к нему поэты, зная, какого он мнения о Нероне.
— Анакреон был великий поэт, но не император, — допивая вино, проговорил Калликл и, погасив улыбку в глазах, обвел всех взглядом.
Гурман, охотник до всяких лакомств и тонких вин, он, вскочив с места, пошел на кухню посмотреть, что подадут на ужин. Там он поболтал с судомойкой, чумазой, но очень хорошенькой девушкой. Достав из кармана флакончик, с которым никогда не расставался, вылил духи ей за ворот, так что она завизжала, когда они потекли по спине; потом этот неотразимый любовник цариц, назвав рабыню богиней, страстно поцеловал ее в губы. И, наконец, вернулся к трем гетерам.
— Будет соловьиный бульон, — сообщил он. — Только что две тысячи птичек истекли кровью под ножом нашего превосходного повара. — И он повел женщин в столовую.
Вся столовая была убрана розами. Чтобы угодить императору, за одни розы казна заплатила восемьсот тысяч сестерциев.
Нерон возлежал за столом. Он приехал после спектакля и выглядел усталым. Последнее время ему приходилось много играть, так как народ жаждал зрелищ, и, чтобы изгладить воспоминание о бунте, император пел, декламировал в цирке и театре почти каждый вечер. Перед ужином он бросил в фиал драгоценную жемчужину и затем выпил вино. По его словам, проглотил миллион. Считая, что жемчуг обогащает голос и придает перламутровый блеск глазам.
Игравшие вместе с ним в театре актеры, обступив, развлекали его. После обильного возлияния они обращались с ним запросто, как коллеги. Галлион изображал беззубого Паммена, Алитир — Траниона, Луций — Фана, Фан — Порция, а Порций — Алитира. Из своих ролей они не выходили весь вечер. Никто из них не был самим собой. Все кого-то играли. До сих пор не принимавший участия в этой странной игре Антиох вдруг встал и изобразил великого актера, которому другие раньше не решались подражать, — своего знаменитого соперника Париса. Он делал робкие жесты и говорил шепотом с трагическим ужасом, как в ответственных сценах Парис. Антиох играл настолько правдоподобно, что Нерон весь сотрясался от смеха.
В самый разгар веселья пришел Парис. Смеху не было конца. Потешались над двумя стоявшими друг против друга Парисами, — настоящим и мнимым.
Но Парис был растерян, напуган. Подойдя к Нерону, шепнул ему на ухо:
— Заговор.
Нерон решил, что тот шутит.
— Ужасно, — прошептал он в ответ и, как хороший актер, побледнел.
Потом, посмотрев Парису в лицо, засмеялся. Похлопал его по плечу:
— Ты блестяще сыграл, иди к столу, пей.
Оба они, великий артист и император, жили душа в душу и часто позволяли себе такие шутки. Состязались, кто кого проведет, заставит принять игру за правду. Не довольствуясь импровизацией, они заранее обдумывали розыгрыши, порой многодневные, готовились к ним. Однажды, когда Парис кутил с императором, он выкинул такой номер: к нему пришел вестник и сообщил, что вилла его ограблена. Парис стал плакать, рвать на себе волосы, тут же уехал домой и долго не показывался. Потом со слезами на глазах расписывал во всех подробностях, как его обворовали, и даже напросился на утешения императора. Обнаружив обман, Нерон рассвирепел. Вне себя от ярости объявил, что за непристойную шутку немедленно высылает Париса из Рима. Актер был уже в пути, когда его вернули обратно, объявив, что он побежден. Ведь и император всего лишь пошутил. Оба актера, обнявшись, хохотали в восторге.
Нерон сам налил Парису, но тот не притронулся к чаше.
— Нет, это не шутка, — прошептал он.
— Великолепно играешь, как никогда, — сказал император.
Парис выглядел усталым. Не сводя глаз с его лица, Нерон встал.
— Я не играю, — возразил Парис, и горькая складка вокруг рта подтвердила его слова.
Император и актер, спустившись по лестнице, сели в лектику. Когда они остались одни, Нерон снова попросил прекратить шутки. Он еще продолжал смеяться, но вдруг смех застыл у него на губах.
— Рубеллий Плавт, родственник Августа, — промолвил Парис. — Его хотят посадить на трон.
— Ах, так.
— Часть сенаторов на его стороне, — нервно продолжал Парис. — Разжигается мятеж среди солдат. Даже с преторианцами установлена связь. Все нити в руках заговорщиков. У них есть и вождь.
— Кто?
Парис проглотил слюну. Словно хотел промолчать. Потом сказал:
— Агриппина.
— Неужели она? — вскричал Нерон. — Моя мать, моя мать, моя мать! — И, как тигр, вцепившись зубами в лежавшую рядом подушку, стал рвать ее на части.
Глава двадцать четвертая
Гроза
И добравшись до дворца, он способен был лишь твердить:
— Моя мать, моя мать!
Его обуревали воспоминания — отдаленные, детские, и последние, приятные и страшные.
Явившийся на ночное совещание Сенека сохранял спокойствие.
Он знал эту женщину, в течение ряда лет был ее любовником. Печально склонив голову, поздоровался он с императором.
— Неужели она? — спросил Нерон.
— Она, — подтвердил Сенека.
— И что делать?
— То, чего требуют государственные интересы, — напыщенно ответил Сенека.
Агриппина все отрицала. Не теряла присутствия духа. Она была императрицей и знала, что такое власть. Людей глубоко презирала. Отличаясь большим умом, защищалась упорно.
Суровая, предстала она перед сыном. Мышцы на шее напряжены, по-мужски широкие плечи приподняты. Выслушав до конца обвинения, сказала только:
— Это неправда.
Она с гордостью смотрела на гневного Нерона. Ее сын. Красивый. Могущественный. Сейчас она думала то же, что и при вступлении его на трон: пусть убивает, только бы властвовал. Однако стоило ему приступить к допросу, как она одернула его:
— Нерон!
Назвав сына по имени, как в детстве, когда бранила, она нахмурила густые брови.
Дозорные прочесали город. Обошли его ночью с зажженными факелами, но заговорщиков не нашли; те, кто был на подозрении, доказали свою невиновность. Все следы затерялись. Агриппина своими руками творила чудеса.
Затем, поскольку не оставалось ничего другого, взялись за префекта преторианской гвардии. Бурра обвинили в том, что он знал о заговоре. Приволокли к императору и допросили. Старый воин, сохраняя чувство собственного достоинства, отвечал грубо. Лицо его под седой щетиной покраснело.
Пылая стыдом, вышел он из дворца и сел на лошадь. Он спешил вырваться из Рима, и добрый конь послушно нес его. Глухая тоска не покидала Бурра. Он ехал теперь не торопясь и смотрел на пейзаж, успокаивавший его своим благодатным равнодушием, на землю, кусты, деревья, этих милых и прямодушных друзей любого солдата; здесь, вдали от людей, они были особенно милы ему. Земля — это окоп, кусты — участок обороны, дерево — препятствие, а душа человека непроницаема.
Еще при Калигуле как сторонник императора начал он службу, участвовал во многих сражениях и мог бы легко и просто умереть. Никогда не щадил он своей крови, не цеплялся за жизнь. Но в мирное время солдат и на ровном месте может споткнуться, тут геройство ни к чему, разве распутаешь клубок чужих интересов, интриг, в которых ты слепое орудие. Он потерялся в этом хаосе. На него, как и на других, пало подозрение. Он жалел тех своих современников, кому предстояли страдания, и радовался, что ему, старику, недалеко до могилы. Честному человеку в этой жизни не место.
Лошадь сама шла к лагерю, сборному пункту, где были расквартированы находившиеся под Римом когорты. Она столько раз совершала этот путь со своим хозяином, что безошибочно знала дорогу. Наемник, сидя на земле, ел ячменную лепешку. Центурионы отдавали приказ на завтра, шли мулы, таща за собой баллисты. Бурр умилялся при виде знакомой картины и, раздувая ноздри, вбирал в себя резкий мужской запах военного лагеря.
Он держал путь туда, где реял синий флаг, к лагерю конников, готовящемуся ко сну. Доносилось ржание. Конюхи чистили, кормили рослых ратных коней. Возле своей палатки Бурр сел на стул. По дороге проходили старые солдаты, суровые воины, издавна известные ему по именам, и возвращавшиеся с учений новобранцы, вооруженные длинными мечами или короткими кинжалами, пращники и лучники, незнакомые парни; такие же молодые, как Бурр при вступлении в легион, они как бы олицетворяли бессмертие римского народа и его армии. Шлемы оттеняли их веселые, здоровые лица, латы плотно облегали грудь.