— Мне усвоить хотя бы дактиль, — вздыхает он.
— Это проще простого. — И, ударяя большим пальцем по указательному, Зодик скандирует гекзаметр.
— Да, да, — тупо твердит Лентул, тоже ударяя пальцем по пальцу.
В зале полно шума и света. Любезный, как всегда, Крисп, сделав ставку в полмиллиона, проигрывает и встает обобранный дочиста, но все же с учтивой улыбкой. Бубульк пока еще держится.
Зодик и Фанний, не присоединившись к игрокам, беседуют, сидя в стороне у колонны.
— Едва справляюсь, — говорит Зодик. — Еще шестеро патрициев. Всё идут и идут.
— Я повысил плату за уроки, — говорит Фанний, — но сегодня снова столько народу набежало! Тренируются преимущественно старики.
— И успешно? — спрашивает Зодик.
— Не очень, — с бледной улыбкой на ехидных губах отвечает Фанний.
Оба пыжатся от богатства и почестей, однако всем недовольны.
Этих двух людей объединила зависть. И тот и другой завидовали чужой удаче, не одобряя ничего, что было во благо и утешение людям. Но и друг на друга смотрели с ненавистью, как голодные волки. Зодика бесило, что Фанний преуспевает, а Фанний страдал от успехов Зодика. Поэтому они постоянно держались вместе, опасаясь, как бы каждый из них в отдельности не пошел далеко, и зная, что, расставшись, тут же начнут обливать друг друга грязью. Так стали они Кастором и Поллуксом.
В прошлом на их долю выпало мало любви и ни капли признания. В юности Зодик слонялся по Форуму и свои чувствительные стишки о резвых барашках и воркующих горлицах читал всем подряд, но никто не желал его слушать, прохожие, смеясь, прогоняли неудачливого поэта. Этого не мог он забыть даже теперь, став приближенным императора. Желал несчастья всем, кто весел и доволен, и отплачивал злом тем, кто ничем его не обидел. Фанний прежде был рабом и таскал на спине камни; он сломал левую лопатку и от боли в раздробленной кости часто не спал по ночам. Что такое покой, он не знал. Захлебывался от радости, когда мог сказать или услышать о других какую-нибудь гадость. Эти два толстяка были бесконечно несчастны и подлы. Но в их глазах глубоко, под пеплом, еще теплилась прежняя тоска по любви; она разгоралась, когда их хвалили или проявляли хоть крупицу уважения к ним.
— Придет? — спросил Фанний.
— Откуда мне знать, — раздраженно ответил Зодик.
Они сидели приуныв.
Император по-прежнему занимал все мысли обоих друзей, хотя теперь почти не принимал их. Но они стыдились признаться в этом друг другу.
— Когда ты был у него? — допытывался Фанний.
— Недавно, — сказал Зодик, — я очень занят последнее время.
— Я тоже. К тому же у него каждый день спектакли.
— Да. А с Парисом всюду разгуливает, — с напускным пренебрежением заметил Зодик. — Выступал в театре Бальба. И Марцелла. Я видел его.
— Хорошо играл?
— Скверно, — засмеялся Зодик. — Смехотворное зрелище. Его не принимают всерьез. По существу он ничтожество.
— Ничтожество, — презрительно повторил басом Фанний, — Но мы из него кое-что сделали.
Желчь капала с их языков. Морщась, с отвращением глотали они ее.
Прощупывая друг дружку, выведывали то и это, скрывая, что лишились милости императора.
— Сегодня где он выступает? — спросил Фанний.
— В театре Помпея. Я не пошел, — скривив рот, ответил Зодик.
Появился Калликл, как всегда, с тремя женщинами: любовницей Бубулька Лолией, — богатый торговец, как говорили, держал ее только в угоду моде и нигде не бывал с ней, — и двумя египетскими гетерами, землистые личики которых были обрамлены иссиня-черными локонами и белоснежные зубы сверкали веселым блеском. Калликл церемонно принял от женщин вуали. Все благодушно приветствовали его приход, за что он отблагодарил широким жестом.
Несмотря на греческое имя, он был по происхождению латинянином, но, проведя молодость в Афинах, по привычкам, манере говорить стал настоящим греком и с бесконечным презрением относился к римскому государству с его солдатским духом, смеялся над грубыми варварскими обычаями римлян и отсутствием у них художественного вкуса. Он был тонкий, хрупкий. Редкие свои волосы, разделенные посредине аккуратным пробором, то и дело поправлял мизинцем. Носил старую фиолетовую тогу, но драпировался в нее важно, как настоящий патриций.
Многие принимали его за актера или писателя, хотя он не был ни тем, ни другим, а всем одновременно. Жизнь его не удалась, и благородное, печальное сознание ее бесцельности отражалось на затененном глубокими морщинами усталом лице с необыкновенно длинным висячим носом, словно оплакивающим несбывшиеся мечты. В глазах его, как у старой птицы, сгустилась горячая смоль.
Но из своей разбитой жизни он сотворил чудо и в сорок лет щедрой рукой разбрасывал драгоценные осколки. Бойко болтал по-гречески. Умел рассказать обо всем, что приходило в голову, о женской обуви, брошках, косметике, стихах, о своих вымышленных любовных приключениях с египтянками царского рода, чьи предки покоятся в пирамидах, о привычках известных государственных мужей, подлости поэтов и всяких пустяках, которые слушателям казались важными и значительными, — ведь он вкладывал в свои рассказы столько души, что сам оживлялся. Среди артистов он производил впечатление единственного артиста, хотя и не считал себя им.
Все слушали его затаив дыхание.
Калликл создал свой особый язык: с тонкой издевкой примешивал архаизмы, вычитанные из классиков, к вульгарным выражениям, подслушанным в клубе. Он был колючий, подчас беспощадный и злой. С насмешкой отзывался обо всех и, чтобы возбудить к себе жалость, в первую очередь о себе. Это богатство чувств в тонкой его душе от излишнего жара перебродило, — из вина получился уксус. Но уксус был крепкий и по-прежнему ароматный.
Окружившие Калликла женщины слушали его. Голос у него был приятный, бархатистый. Поппея похвалила его за вкус, отметив желтую ленту, стягивающую ноги, обутые в золотые туфли.
Он прерывал свою речь при виде любой проплывающей мимо женщины.
— Прелестная, несравненная, — с преувеличенной учтивостью и мягкой улыбкой отпускал он комплименты.
Калликл рассыпал любезности, как дешевые розы, мимоходом, но очень мило.
Потом он со вздохом сказал:
— В Афинах дамы носят светлые вуали. А когда поют, голову чуть запрокидывают назад, вот так. Запястье у афинских женщин тонкое и благородное.
Любя вино, он пил понемногу, с грустью глядя на свой фиал.
— Очень печально, — понурив голову, прибавил он.
— Что?
— Очень печально. Сегодня я видел римлянку в шерстяном плаще. Толстуха пыхтела. Не печально ли это, милые дамы?
В углу зала за столом кончали играть в кости. Бубульк приготовился встать, поэты делили выигрыш. Но Софокл попытался еще раз обыграть торговца.
— Артисты, Софокл, праправнук великого поэта, вот новая сцена из «Эдипа»: «Эдип в Риме», — с необыкновенно причудливым жестом изрек Калликл.
К женщинам подошел Бубульк.
Калликл, который называл его обычно брюханом и красноречиво расписывал волосатую грудь, мозолистые ноги и одутловатую физиономию толстосума, теперь, увидев его поблизости, придал своему лицу почтительное выражение, — с богачами он считался.
— Адонис, — бросил Калликл.
— Что? — спросил торговец, понятия не имевший, кто такой Адонис.
Калликл не умел угодничать. Считая себя человеком проницательным, не разбирался в людях и не мог скрыть презрения к тем, чьего расположения добивался. Он не получал никаких подачек и жил, обучая гетер греческому языку.
Все смеялись над Бубульком. А Калликл смущенно сказал:
— Серьезный, бравый мужчина. В бронзовых башмаках идет к своей цели. Как крылатый Меркурий. Пусть не поймут меня превратно, — прибавил он.
Тут к нему подкатился Зодик, который дня не мог прожить, не услышав какую-нибудь гадость о Фаннии, и Калликл охотно шел навстречу его желанию. Но о Зодике он отзывался при Фаннии очень сдержанно.
— А Нерон? — спросили Калликла два друга.
— Он император, — с почтением ответил тот.