Глава тридцать первая
В одиночестве
Незадолго до полуночи верховный авгур искупался, съел сердце грифа, затем, облекшись в белоснежную тогу и взяв фонарь, вместе с другими авгурами отправился в лес, туда, где обычно наблюдали за небесными знамениями.
Была бурная беспросветная ночь. Сильные порывы ветра несколько раз задували фонарь. Палкой разделив небосвод на четыре части, авгуры напряженно всматривались в него, но долго ничего не видели. Занялась заря, однако ни одна птица не пролетала по намеченным на небе квадратам — ни скоп, ни сарыч, по полету которых можно давать предсказание, лишь облака лениво катились клубами да скользили тени. Авгуры ждали появления голубя, птицы императора, ибо теперь с их помощью Нерон хотел узнать свою судьбу.
Это случилось впервые с тех пор, как он вступил на престол, раньше никогда не обращался он к ним. Империя переживала тогда тяжелые дни. В Иудее шла война, ее жители, восстав, убили римского наместника. Аскалон[39], Акры[40], Тир[41], Гиппон[42] были объяты огнем, в Гадаре[43] шла резня, и из других провинций приходили малоутешительные донесения. В Галлии весной разразился мятеж, и Виндекс предупредил императора, чтобы тот готовился к смерти. Из Испании не было никаких вестей. Гальба не желал раскрывать свои карты, и поговаривали, будто он присоединился к Виндексу. Тревожные слухи расползались по Форуму, хотя распространителей их строго карали, и в армии уже никто ничему не верил.
Нерон похоронил и Поппею. Вернувшись как-то с ристалищ, в разгар жестокой ссоры он набросился на нее и окованным железом сапогом ударил в живот; Поппея носила под сердцем ребенка, надежду бездетного императора. Когда ее подняли на постель, она была уже мертва. Покойницу набальзамировали, так как иудейские священники не разрешили ее сжечь, положили в гроб, и сам император произнес прощальное слово. Искренне оплакивал он эту женщину, которая была для него горьким утешением в несчастье, и после ее смерти страшно тосковал. Некому было терзать и вдохновлять его. И он отправился на поиски той, что прежде учила его жить и страдать. Одолеваемый мрачными мыслями, ходил вокруг Большого цирка, возле лачуг проституток, и то одну, то другую гетеру принимал за Поппею, но потом обнаруживал в ней какую-нибудь едва заметную, чужую черточку, отпугивавшую его. Горе сломило Нерона; днем и ночью метался он, разъезжал повсюду, в отчаянии разыскивал погибшую императрицу, убежденный, что непременно нападет на ее след. Наконец он обрел ее в мальчике по имени Спор. В первое мгновение мальчик показался ему не похожим на Поппею. Но когда Нерон внимательней к нему пригляделся, ожили все забытые воспоминания, и ему почудилось, будто в странном, ином обличье вернулась к нему та, единственная, любимая. Поппеей назвал его император. Спор был полней, чем она, но, в сущности, очень похож. Тот же лоб, волосы, несколько веснушек на щеках, капризный, чуть упрямый рот, чей поцелуй напоминал вкус изюма.
Нерон не мог успокоиться, пока не привел его под желтой фатой в храм и на торжественной церемонии верховный жрец не сочетал их браком. По этому случаю сенат собрался в полном составе. Спора сопровождали женщины; на нем было девичье платье, крошечные желтые башмачки, похожие на бабочек, красное покрывало, как у жриц Весты, на голове майорановый венок, волосы заплетены в косы. Жрец, по обычаю, вручил невесте вербену, символ плодовитости, и сенаторы пожелали новобрачным счастья.
Но мальчик оказался глупым и молчаливым. После обеда всегда хмелел и спал целыми днями. А Нерон снова принялся искать и никак не мог найти утраченное.
Тогда он обратился к авгурам.
Авгуры долго ждали, но птицы все не показывались, боги не желали сообщить свой приговор. Птичьих криков не было слышно. Вороны, совы, сычи безмолвствовали. У жрецов уже устали глаза и уши. Но вдруг при сильном порыве ветра они услышали на востоке человеческие голоса, слабые и неясные стоны, словно хрипели удавленники или утопленники, а на рассвете шум усилился, внезапно перешел в рев, потом замер. Верховный авгур побледнел.
То, что он усмотрел в этом знамение, подтвердили гаруспики, изучавшие печень, почки и желчь принесенных в жертву животных. Священные куры и те пренебрегли насыпанным им пшеничным зерном. На следующий день пророчество сообщили императору, посоветовав ему быть крайне осторожным, предусмотрительным и молиться, обратившись на север, туда, где обитель самих богов.
Дурное предзнаменование не произвело особого впечатления на Нерона.
Он жил в одиночестве, полном одиночестве, без тех, кто был ему близок, один среди воспоминаний, уводивших в прошлое. Живой мертвец, бесцельно бродил он по опустевшему дворцу и предавался безделию, порождавшему тупую боль и смутные страдания. Пил, как Спор, и каждый вечер, захмелев, валился в кровать.
Но не спал. Думал о всякой всячине, о прошлом.
Если его одолевала тоска, он подзывал солдата, стоявшего с копьем перед дверью спальной, и вступал с ним в беседу.
— Подойди ко мне, Анк, — говорил он.
Мрачный щуплый наемник с длинным копьем входил в комнату.
— Это ты? — спрашивал мертвецки пьяный император, косясь на него заплывшими, маленькими, как у ежа, глазками; в последнее время зрение его ослабло.
Вместо ответа раб, осклабившись, показывал свои белые от недоедания десны. Потом, приставив копье к ноге, ждал нового вопроса.
— Жена у тебя есть?
Солдат кивал.
— Дети?
Опять кивок.
— Сколько?
Подумав, он загибал большой палец на правой руке и показывал, что четверо.
— Мальчики?
Солдат поддакивал.
— Девочек нет?
Он долго теребил пальцы и наконец поднимал три.
— У тебя семеро детей? Много.
В знак согласия наемник чуть наклонял голову.
— Что сейчас они делают? Спят, наверно? Поели уже похлебки с хлебом и легли. Ждут тебя дома. До утра нести тебе вахту.
Нерон шепелявил, — почти все зубы у него выпали, — речь стала неблагозвучной, невнятной.
Солдат молчал.
— Не спится мне. Выпил чуть-чуть. Вино было крепкое. Как думаешь, кто я? Ты никогда не бывал в театре?
Анк отрицательно качал головой.
— Погляди, — продолжал император. — Видишь множество венков на стенах; прежде вон те висели на египетских обелисках. Все получил я. Все до единого. Тысяча восемьсот венков. Можешь сосчитать. Лавровые, оливковые, сосновые. Ах, каким успехом я пользовался!
Солдат глазел по сторонам.
— Высокое мастерство! Посмотрел бы на меня. Или послушал. Так-то! Как ни старайся, этого не рассказать. Да все равно ничего не уразумеет твоя дурацкая башка. Я писал стихи, сам сочинял их. Из головы. Верно, понятия не имеешь, что такое поэт. Вергилий, Гораций! — указывая на себя, кричал он, чтобы расшевелить наемника. — Да, и я тоже. Такой же. Пел и играл на кифаре. Только выйду на сцену — уже гремит овация. Все кричат: «Нерон, божественный артист!» Тут один наклон головы, вот так, поклон публике, один жест, грациозное движение рукой. И выступление начинается.
Нерон изображал все это, а солдат тупо смотрел на него.
— Какие роли, дружище! Как только вспомню, голова идет кругом. Вон тот огромный венок преподнесли мне, когда я играл Эдипа. Этот царский сын убил своего отца и потом женился на собственной матери. Я был Эдипом. Не в жизни, только так, на сцене. Чтобы никто не узнал меня, наряжался, на лицо надевал маску, и вот начиналось представление. Зрители обмирали от восторга. А когда в последней сцене медной пряжкой выкалывал я себе глаза и уходил слепой, ковыляя, они даже громко рыдали. Смотри-ка, оба глаза у меня опять на месте.
Глядя на императора, Анк дивился.