Слова с трудом сходили у нее с языка. И она и Сенека порой не в силах были постичь беспредельность человеческой низости, и это причиняло им боль.

— Неблагодарный раб, — презрительно сказала Паулина. — Не понимаю его.

— А я, дорогая, его понимаю, — подхватил Сенека. — Неблагодарность всегда объяснима. Я часто встречался с ней в жизни, чаще, чем с благодарностью, и потому не могу назвать ее противоестественной или несвойственной людям. Неблагодарность в высшей степени свойственна людям. Те, кому причиняем мы зло, реже мстят нам, чем те, кому делаем добро. Я убедился, что облагодетельствованный нами человек рано или поздно начинает жестоко нас ненавидеть. И объяснить это нетрудно. Нуждаясь в нашей помощи и получая от нас деньги или моральную поддержку, он испытывает унижение и потом отплачивает за горечь обиды. Я постоянно слышу: то один, то другой ополчается против своего благодетеля, к великому удивлению последнего. Но мудрец ждет такой награды. И не страдает. Он-то знает: нас не любят те, кому мы делаем добро, это мы их любим, и наивысшее наслаждение доставляет нам сознание собственного благородства — о нем так приятно вспоминать — или, верней, доказательство нашего могущества, снисходительности, в то время как те, другие, ненавидят нас за испытанное унижение, вспоминать о котором совсем неприятно. За что мне обижаться на Натала? А вот ему есть за что на меня обижаться. Я-то всегда любил его, даже теперь, когда, забыв о его подлости, я дивлюсь собственному, не меркнущему от его низости великодушию, мне приятно думать о том, что я для него сделал.

Найдя объяснение поступку Натала, они улыбнулись с облегчением и больше его ни в чем не винили, ибо лишь непостижимое причиняет страдание. Они наблюдали, как осень рыскала по саду. Срывала с деревьев временный убор, подарок весны, и засыпала их подножия опавшими листьями. Слушали, как тяжело и звонко падали на землю созревшие плоды.

Чьи-то шаги приближались к калитке.

— Они пришли, — сказал Сенека.

Паулина встала. Показались два ликтора, исполнители смертного приговора, в сопровождении центуриона, несшего письменный приказ. За ними шел врач.

В растерянности остановились они при виде престарелого поэта, которого предстояло им умертвить. Он сидел на стуле слоновой кости.

Сенека страшно разволновался, как никогда в жизни. Кровь отхлынула от его лица. То, что он думал и чувствовал, писал и говорил раньше, спуталось в голове, и все заслонила эта картина, в своей неумолимой жестокости казавшаяся давно знакомой и все-таки немыслимой, невероятной. Чтобы скрыть смятение, он попытался встать. Но ноги его не слушались, и он рухнул на стул.

Паулина в испуге подняла было руку, словно хотела ударить солдата, но тут же поняла бессмысленность своего жеста; подойдя к мужу, взяла его покрытую холодным потом руку.

Губы Сенеки беззвучно шевелились.

— Мое завещание, — прошептал он.

Два живших у него в доме верных ученика, которые обучались стоической философии, положили перед ним на стол вощеную дощечку и палочку.

— У меня, к сожалению, строгий приказ, — холодно, равнодушно сказал центурион.

— И это нельзя? — спросил поэт.

Центурион неопределенно покачал головой, но его решительно сжатый рот выразил запрещение.

Чтобы оттянуть неизбежное, Сенека продолжал:

— Мне бы написать всего несколько слов.

— Нельзя, — отрезал центурион.

Один из ликторов, войдя в дом, приказал вскипятить в больших котлах воду и почти до краев наполнить ею ванну. Другой светил ему смоляным факелом. С помощью центуриона Сенека встал.

— Пошли, — пробормотал он, когда его вели уже в ванную комнату. — Идите и вы, — кивнул он Паулине и двум ученикам, которые принесли ему вощеную дощечку и палочку.

Они прошли по комнатам старого дома, неприглядным и мрачным, как жилище всех стариков. Каждая вещь говорила здесь лишь о прошлом; дверной косяк, ручка, потемнев от долгого употребления, сжились со своим хозяином и сейчас в последний раз излучали на него тепло. Глядя на все это, Сенека прощался с жизнью.

Ученики уже пристроились в ванной. Они сидели на корточках, положив на колени дощечки, готовые не упустить, записать последние слова учителя, чтобы извлечь из них урок. Сенека пока что молчал. Его быстро раздели. Ошеломленный, стоял он в комнате, которую заволок туман от факельного дыма и пара, следил за колыханием кипящей воды. Центурион посадил его на высокий табурет, приказав опустить босую правую ногу в ванну.

— Что же, нужно приготовиться, — сказал философ, но в голову ему не приходило ничего, ни одна мысль, ни одна истина из тех, которые проповедовал он в своих «Нравственных письмах»; им владел только страх перед чем-то никому не ведомым, ожидавшим его впереди.

Подойдя к приговоренному, ликторы разогнули ему правое колено. Вперед выступил врач. Это был изнуренный раб, несколько лет занимавшийся врачеванием. Порученное дело ему не нравилось.

— Миленький доктор, нельзя ль подождать еще чуть-чуть, хотя бы минутку? — с кроткой насмешкой над собой спросил Сенека. — Все-таки жаль...

Но центурион торопил, чтобы не остыла вода. Один из ликторов поднес к правой ноге Сенеки факел.

— Да будет так, — промолвил философ, подставляя врачу колено.

Он следил за всем происходящим.

Чтобы остро наточенным ножом вскрыть вену под коленной чашечкой, главное русло жизни, где кровь льется потоком, врач со знанием дела нащупывал ее. И быстро нашел. Потом с силой рассек. Обызвествленная вена сухим треском ответила на прикосновение ножа. От боли Сенека заплакал. Паулина и ученики тоже плакали.

Теперь все ждали. Но старая кровь, загустевшая от долгой жизни, как выдержанное вино, не хотела течь.

— Не идет кровь, — с досадой сказал врач.

Тогда и на левой ноге рассек он главную вену. Просочилась тонкая темная струйка. Затем вскрыл запястья на обеих руках, которые Сенека держал над водой.

— Пишите, я расскажу, как это происходит, — непринужденно заговорил философ. — Я вижу ванную комнату, факел и вижу вас, всех вас, здесь сидящих. Плачущую Паулину, дорогую и незабвенную, — и он повернулся к ней, взмахнув рукой, — учеников, врача и солдат. Меня поражает, как это просто. И я жду, что последует.

Он слушал, как капала кровь, окрашивая воду в розовый цвет.

— Слабость чувствую я, — продолжал он, — словно чуть клонит ко сну. А может быть, легкость. Больше ничего. — Он опять помолчал немного. — А теперь руки и ноги у меня тяжелые. И мне плохо. Запишите: плохо. Но глаза ясно видят. Я слышу свой голос и сознаю, что говорю.

Тут Сенека стал белым, как стена.

— Меня тошнит. — И он склонился над ванной.

— Из-за потери крови, — пояснил врач.

— Вокруг черно, — прибавил Сенека, — точно все из черного сукна. Не умирайте. Люди должны жить долго.

Он глубоко дышал.

— Нет ничего таинственного, только страшно. Тайны я еще не постиг и, как видно, раскрыть не смогу. Но я, наверно, уже где-то у пропасти.

Время от времени он замолкал. Терял сознание в объятиях поддерживавшей его Паулины.

— А сейчас что чувствуешь? — склонившись над ним, спросил один из учеников.

Сенека не отвечал. Его голова покоилась на молодой налитой груди Паулины, на милой живой погребальной подушке. Но ученик еще раз попытался вывести его из состояния вечного сна.

— Что чувствуешь? — опять спросил он и, словно желая разбудить, прикоснулся к его лицу.

— Не то, что предполагал, — с трудом, но отчетливо проговорил Сенека. — Другое. Совсем другое.

— Что? — спросили одновременно оба ученика.

Всхлипнув, Сенека закачался. В ванне переливалась кроваво-красная вода.

Тогда центурион предупредительно увел Паулину. Один из ликторов, взяв смертника за обе руки, легким движением столкнул его с высокого табурета в горячую воду. Поэт еще раз вздохнул и пошел ко дну.

От его последнего вздоха остался пузырек.

Он долго колыхался на поверхности. Потом лопнул.

Сенеки не стало.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: