— Ах, это ты? — отшатнувшись, насмешливо воскликнул он.
— Кто? — спросил Эпафродит.
Нерон молчал. Его светлые волосы встали дыбом. Грязные губы шевелились, точно он называл, перечислял, повторял про себя всех, кого видит, чьи лица и глаза проходят перед ним.
— Поппея ему мерещится, — шепнул Спор Эпафродиту.
— Нет, мать, — сказал секретарь.
Они снова спросили императора, но он не ответил.
— Сенека?
— Нет, не он. — Отрицательно покачав головой, Нерон замолчал надолго.
— Только он. Вечно, вечно. Ну, это ты? — тихо спросил он. — Опять мало. Я отдал тебе все, что у меня было; ты сам виноват. — Тут он попятился. — Гипсовое привидение, мальчик. Бледное лицо в синих пятнах. — И он с отвращением отвернулся.
— Британик ему мерещится, — сказал Эпафродит.
— Как я любил тебя, брат, — бормотал Нерон. — Ты виноват во всем. И в том, что теперь случилось. Ты был великий человек. Какой великий поэт...
Вдруг около виллы прозвучала военная труба.
Эпафродит, Спор и Фаон втолкнули Нерона в сарайчик.
— Это солдаты, — уверенно сказал секретарь.
— Рок, — громко, торжественно провозгласил император.
— Не кричи, иначе нас всех перебьют.
Нерон сел на козлы возле поленьев в прохладном сарае, пропитанном запахом опилок и стружек.
— Я умру, — вздохнул он.
Никто не возразил. Все этого ждали.
Он стал искать яд, но коробочка, спрятанная за пазухой, оказалась пуста.
— Похитили, и смерть мою похитили, — захныкал он, падая на колени. — Убейте меня.
Все трое отшатнулись. Никто не вызвался. Мысль убить этого человека, погубившего столько людей, показалась им чудовищной.
— Сделай же что-нибудь, — торопил его Фаон.
— Спор, милый, покажи пример, — взмолился Нерон, — пронзи себя мечом.
Мальчик испуганно спрятался за поленницей.
— Или хоть спой по-гречески погребальную песню.
— Надо торопиться, — убеждал его Фаон.
Тогда император лег на землю. Отстегнул меч, театральный меч с тупым клинком; приставил его к горлу.
— Я приступаю, — тусклым голосом проговорил он. — Земля, небо, прощаюсь с вами.
Он навалился на меч всей тяжестью тела, но клинок не вонзился в шею. Тогда секретарь из жалости надавил ему рукой на голову. Нерон взвизгнул разок, пронзительно, как свинья на бойне, потом кровь заклокотала у него в горле.
— Великий артист, — прохрипел он, и рот его наполнился кровью.
Меч вынули из горла. Император был уже мертв.
Он лежал лицом вверх. Фаон и Эпафродит долго смотрели на него в молчании, последовавшем за громким вскриком. Нерон больше не шевелился.
Глава тридцать третья
Плач
Спор вышел из сарая посмотреть, куда идут солдаты, но на дороге снова стало тихо, — они сбились, видно, со следа императора. Потом он выпил крепкого сладкого греческого вина.
Эпафродит и Фаон стояли возле мертвого Нерона.
— Надо ночью увезти его, чтобы никто не увидел, — сказал Фаон.
— Погляди на его лицо, — растроганно склонившись над покойным, заговорил Эпафродит, — какая жестокость даже после смерти. Челюсти крепко сжаты. И теперь он жаждет чего-то. Большего, чем прочие смертные. Лицо словно отражает его тайны. Как преображены, точно выжжены, обуглены все черты. Сейчас своеобразные и значительные. Мне кажется, он красив.
Помолчав и подумав, он прибавил значительно:
— Его можно принять за поэта.
— Он сказал «великий артист». Кого он имел в виду? — спросил Фаон.
— Может быть, Британика... А может, себя самого.
— Нерон был злой, ужасный человек, — заметил Фаон.
— Все поэты ужасные люди, — сказал Эпафродит. — Из них вырастает цветок — красота. Но корень цветка в сырой, кишащей червями земле.
— Он был несчастлив, — прибавил Фаон.
— Он был римлянин, — продолжал Эпафродит. — И то, что грек делал бы легко, тонко, естественно, варвар делал с кровавым потом, убийственной беспощадностью, пожертвовав собственной жизнью. Он испытал такое, что может лишь присниться. Подлинные поэты, несомненно, иные. Им грезится то, чего они не могут пережить. Но он с исключительной страстью и самоотречением жаждал стать поэтом, так что порой был великолепен, порой смешон. Поэтому такой конец и постиг его. В некотором отношении он был нравственным человеком.
— Нравственным? — ужаснулся хозяин.
— Да. Я наблюдал за ним ежедневно и сожалел, что он жертвует всем ради недостижимой цели. Он, например, отказался от жизни, дышал одним искусством. Но чего-то в нем не хватало. Самой малости, чтобы стать настоящим поэтом. Но эта малость очень существенна. Он не обрел ее. А дикая стихия, не находившая в нем естественного выхода, теперь прорвалась. И пришел ему конец.
— Сколько же лет ему было? — спросил Фаон.
— Минуло тридцать.
— Какой молодой! — с глубоким удивлением вздохнул Фаон.
— Скоро ему исполнилось бы тридцать один, — тоже с удивлением проговорил Эпафродит. — Тринадцать лет правил он, потомок Энея, Римской империей. Последний из рода Юлиев. Детей у него нет. Однако немало он прожил.
— Мог бы еще пожить, — сказал Фаон.
— Теперь бы в самую пору ему начать. И жить. И заниматься литературой. После всего, что было. Жадная, беспечная, изуродованная душа.
— Много преступлений у него на совести, — заметил Фаон.
— Каждый родившийся на свет человек в чем-либо виноват, — нахмурился Эпафродит. — Но, умирая, он все искупает. Мертвые всегда невиновны.
По дорожке между деревьями они пошли к беседке, где их ждал накрытый стол, нежный сыр, творог, сливочное масло. Там разлегся мертвецки пьяный Спор; язык у него не ворочался, и на вопрос, почему он молчит, вяло пожимая плечами, он отвечал только смехом. Эпафродит и Фаон заняли места за столом. Отведали одно, другое; все увиденное и услышанное так сильно подействовало на них, что говорить об этом они больше не могли.
На безоблачном небе сверкали желтые точки звезд, и на горизонте пролетала комета, как бы извещавшая о конце императора. Разметав рыжие космы, она неслась, словно небесная безумица, явившаяся с какой-то кровавой вестью.
— Далеко, наверно, она, — сказал Фаон.
— Очень далеко, — подтвердил Эпафродит, занимавшийся в юности пифагорейской астрономией, — где-нибудь в центре Вселенной. Там вращается она вокруг центрального огня. Потому и в ней огонь.
Так беседовали они, когда в синей июньской ночи из виноградных кустов вдруг вышла женщина в запыленной одежде и, спотыкаясь, побрела по садовой дорожке. Остановившись перед беседкой, она открыла лицо.
Эпафродит и Фаон увидели, что это старуха в печали и горе. Они смотрели на нее с удивлением.
Эпафродит первый узнал ее.
— Эклоги, — сказал он.
— Няня, — добавил Фаон.
В императорском дворце видел он няню, гречанку, кормилицу императора Нерона, которая жила там в большом почете.
— А вот и няня, — по-матерински ласково и укоризненно прошептала старая женщина.
Как малыши, всегда говорила она о себе: «няня пришла», «няня кушает», «няня идет баиньки».
Ей предложили сесть; эта темная, сморщенная мумия в свои семьдесят лет приплелась сюда из Рима при вести, что разразилось восстание и вскормленный ее молоком император бежал из дворца. Но она не захотела сесть.
— Где он? — тихо спросила она.
Эпафродит и Фаон встали и, светя маленькой масляной лампой, повели кормилицу к сараю. Молча вошли в него.
— Здесь, — сказал Эпафродит, указывая на императора, который лежал под покрывалом на земле.
— Помер?
Оба кивнули утвердительно.
Сняв покрывало, Эклоги осветила мертвое тело. Она не удивилась и не испугалась, ибо была женщиной. Кормилица, вершительница начала и конца, которая вскармливает грудью и хоронит, одинаково сведущая у колыбели и у гроба, засучив рукава туники, приготовилась к делу. Попросила принести воды и дров, чтобы воздать покойнику подобающие почести.
Присев на корточки, усердно и проворно, несмотря на преклонные годы, с неподражаемой женской ловкостью обмыла она в тазу похолодевшее лицо и шею. Потом положила себе на колени его голову.