— Его королевское величество, — пояснил Оссолинский, — на основании права раздачи земельных участков дал за своею печатью личные льготы.

— Ну, это прямое нарушение наших прав, это узурпация его королевским величеством власти! — встал князь Вишневецкий. — Нанимаются чужеземные войска, вербуются свои, выдаются за личной королевской печатью приповедные листы, ведутся сношения с иностранными державами, подготовляется губительная война, и все это помимо нашей воли, помимо даже нашего ведения, с полным нарушением конституции и прав Речи Посполитой… Теперь еще нам преподносится новый подарок — раздаются без нашего хотя бы совета земли королевщины лицам не шляхетского происхождения, утверждаются личною, а не государственною печатью новые сословные права… Одним словом, ваше королевское величество и благороднейшие послы, во всем этом видно не только желание, но и прямое действие, factum, клонящееся к уничтожению республики и к воцарению деспотии…

По скамьям пронесся угрожающий ропот.

Король вздрогнул и сделал конвульсивное движение, словно почувствовал в своем сердце смертельное жало. На посиневшем лице его отразилась ужасная боль и нестерпимые страдания; он силился приподняться со своего трона, но ноги подкашивались, и он снова садился.

— Если его наияснейшая милость, — заметил с едкою усмешкой князь Любомирский, — желает самолично вершить в государстве дело, то пусть сам и соизволит изыскивать средства для уплаты жалованья войскам и своему штату, да и вообще на все государственные расходы, а мы, панове, ни из своих дидочных владений, ни из старостинских на чуждые и враждебные нам прихоти не дадим ни гроша и будем себе спокойно сидеть в своих палацах, весело бавить час да следить за находчивостью и изобретательностью Короны.

В зале поднялся шум. В разных концах ее заговорили все разом:

— Отлично сказано! — одобрил кто–то.

— Виват князю! — донеслось с галереи.

— Совершенная правда! — заключил Цыбулевич. — Нам и сейчас по домам пора. Чего тут сидеть? Без нас начали, пусть без нас и кончают!

— По домам! — загудело панство, и многие начали было уже выходить, но, заметя, что король бледный, взволнованный, хватаясь то за одну, то за другую ручку трона, привстал, наконец, и сделал жест рукою, остановились. К королю торопливо подошли оба канцлера; остальные министры приподнялись с мест. Маршалок ударил в щиты, и в зале сразу смолк шум, замер до гробового молчания…

— Вельможное панство! — начал король, задыхаясь, произнося с трудом и порывисто слова; в его напряженном голосе слышалось какое–то клокотанье. — Вступая на престол, я клялся всевышнему богу посвятить всю жизнь на счастье и благо дорогой моей ойчизны, на умиротворение ее внутреннего разлада, на укрепление ее внешней силы, на утверждение величия ее среди грозных соседей… и да карает меня сердцевидец, если я в чем изменил своей клятве! Все соседние державы организуют, усиливают войска… Турция стремится к порабощению всего христианского мира, громит Кандию, Венецию, угрожает нам, требует от нас дани и подчинения… а в нашей великой Речи Посполитой нет войск, нет арматы. Надворные команды благородного рыцарства составляют раздробленные части, не слитые в одно целое. Кварцяные войска ничтожны. Посполитое рушенье не дисциплинировано и не обучено… Мы потому и хлопотали за войска, чтобы отстоять достоинство вверенной мне богом державы, но если… представители ее… согласились лучше… платить позорную дань, терпеть унижения от неверных, то я… в том не повинен! — говорил король, возбуждаясь с каждым мгновеньем больше и больше. — Во имя правды, мы дали права и другим вероисповеданиям, чтобы водворить у нас внутренний мир и равноправие, которые только и дают мощь государству, но если представители одного вероисповедания желают поднять домашний ад и буйство, насилия, злобы, то я… в том не повинен! — ухватился он судорожно за горло и передохнул громко несколько раз. — Поднимавшиеся прежде козачьи бунты и то частные, возникавшие, по большей части, из нарушения новыми владельцами их прав или из религиозных притеснений, усмирялись нами кроваво, и виновники их несли жестокие казни… да, кроме сего, и права козачества каждый раз умалялись… Но долголетнее смирение их и покорность должны быть по справедливости поощрены, и мы признали за благо возвратить козакам некоторые права, за что они головы положили бы за нашу отчизну. Я знаю этих воинов. Я бился вместе с благородным рыцарством и с этими львами, — указал король на козаков, — да, львами, — почти вскрикнул он, — я об руку с ними шел, я видел, как они лезли в самый огонь, в самое пекло и грудью своей проламывали стены врагов. Но если именитые послы желают из своих верных слуг сделать непримиримых тайных врагов, то я в том не повинен, — вынул король дрожащими руками платок и приложил его несколько раз к бледному, покрытому холодным потом лицу. — Все предыдущие распоряжения наши, — начал он после паузы снова, — производились на основании предоставленного конституциею королю права совершать мероприятия и до сейма, если того неотложно требуют нужды государства. Но вот только в чем разлад мой с соправителями: для меня нужды моей бедной ойчизны дороже жизни, а для славного рыцарства, видимо, дороже всего развитие своеволия. Вот в этой неподкупной любви не к себе, не к своей власти, а к благу и величию страны, в этой любви я повинен и в том перед пышным рыцарством каюсь, — ломал пальцы король; по лицу его молниями пробегали конвульсивные движения, глаза горели благородным огнем, ресницы мигали. — Я отказался от наследственной шведской короны, желая послужить кровной моему сердцу стране… но при таком разладе служить ей было трудно, а теперь стало совсем невозможно!.. Значение королевской власти… доведено вами… до ничтожества… но и этого мало: вы оскорбляете священнейшую особу короля, избранного всем государством, освященного самим богом… оскорбляете прямо в глаза. Такого поругания Корона не имеет нигде, и это поругание есть смертный приговор государства самому себе! — зарыдал вдруг король, зашатался и, поддерживаемый двумя канцлерами, вышел во внутренние покои.

В зале царило мертвое, гробовое молчание.

— Это, это… Панове, — встал возбужденный и растроганный Остророг, — это ляжет позорным пятном на страницы истории, и не вытравить вам этого пятна во веки веков!

Подавленные сильным впечатлением, послы склонили еще ниже свои головы, и никто не осмелился возразить Остророгу…

XXIV

Взволнованный, оскорбленный, возмущенный до бешенства, до безумной ярости, пришел Богдан в свой покоек, занимаемый им на Краковском предместье, в заезжем дворе под вывеской «Золотой гусь». Провожавшие из Чигирина его козаки, глазевшие, с люльками в зубах, из широкого заезда на снующую мимо толпу, завидев своего батька писаря таким встревоженным и сердитым, расступились молча, и никто не решился даже спросить у него, что сталось? Богдан тоже не промолвил им слова, а, насупивши шапку больше на глаза, прошел мимо, бормоча какие–то проклятия и угрозы.

— Насолили, должно быть, ляхи! — заметил седоватый уже козак Кныш и, выпустивши клубы из носа, сплюнул в сторону через губу.

— Эж, — мотнули шапками и другие два козака, усаживаясь на полу по–турецки.

Хозяин дома, еврей, встретивши в сенях своего постояльца, даже отшатнулся в испуге, прошептав: «Ой вей, цур ему, какой страшный!» А когда сердитый гость хлопнул дверью так, что она чуть не разлетелась в щепки, то жид вздрогнул, и с головы его слетела ермолка, а потом, оправившись, подскочил все–таки и начал подслушивать, кого и за что этот козак проклинает.

А Богдан, не обращая ни на что внимания, ходил крупными, твердыми шагами по своему покою, то дергая себя за ус, то ударяя кулаком в грудь, то потрясая саблей…

Как раненый лев со стоном и рыканием мечется в клетке и в бессильной ярости грызет железные прутья и свою рану, так, с искаженным от боли лицом, стонал с хрипом в горле Хмельницкий, словно жалуясь, что не может разрушить одним взмахом руки этого пышного города, построенного кровопийцами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: