— Однако все же я думаю, я предполагаю, то есть я даже уверен в этом, — заговорил он смущенно, — что более мягкие меры с местным населением не повели бы к плохим результатам; можно наказать, так сказать, виновных, преступивших, нарушивших закон, но зачем же показывать свою силу над беззащитными людьми?

— А потому, черт возьми их всех, — бряцнул саблей Чарнецкий, — потому, что они покажут иначе свою силу над нами, а повесься я сам на своих собственных кишках, если я хочу служить материалом для них!

— Они бросают наши именья, и мы должны за это обращаться с ними мягко! — кричали паны. — Такого еще не слышали ни деды, ни отцы наши!

— Ни один хозяин, пане посол, не станет даром мучить свой рабочий скот, — заметил гордо князь Корецкий, — но если он заартачится, то всякий дает ему столько кнутов, сколько требуется для его усмирения. И мне кажется, что в мое хозяйство не к чему мешаться другим.

— Забывай, пане княже, о скоте: ты же видишь, что хотят нас заставить совсем распустить хлопов, — покрылся багровым румянцем Опацкий, ерзая нетерпеливо в своем кресле, — придется скоро самим впрягаться в плуг и утешаться римскою басней о Цинцинате{79}.

— Это оскорбление! Нас равняют с быдлом! Мы не допустим! — зазвенели саблями офицеры.

— Панове! — Остророг хотел возразить что–то, но яростные возгласы панства, вспыхнувшие при этом с новою силой, заглушили его слова. Несколько секунд простоял он в нерешительности и, наконец, обведши все собрание своими прищуренными глазами, махнул рукой и опустился, сгорбившись, на свой стул.

— Панове, прошу слова, панове! — заговорил Кисель, слушавший до сих пор все пререкания с поникшею на грудь головой. — Во имя святой справедливости, панове! Прошу вас, выслушайте меня!

После нескольких его возгласов собрание наконец угомонилось.

— Кто это говорит? — наклонился князь Корецкий к своему соседу.

— Пан воевода киевский Адам Кисель.

— А, схизмат! — махнул презрительно рукой Корецкий и обратился к своему соседу направо.

— Панове, — заговорил Кисель, подымаясь с места, — я знаю, что, благодаря этой несчастной вражде религий, словам моим придадут мало веры, но во имя отчизны, прошу вас, панове, верить искренности их.

В зале стоял легкий шум; паны разговаривали вполголоса между собой.

— Если Хмельницкий и шайка его — мятежники, — продолжал Кисель, — то накажите их, но не карайте невинный народ. Напрасно вы думаете, что суровость испугает их и заставит смириться; она–то и толкает их искать спасения в рядах восставших, и за такое естественное движение нельзя так жестоко карать!

— Вполне присоединяюсь к мнению пана воеводы, — произнес Радзиевский, — но прибавлю еще больше. К моему великому огорчению, я вижу, что слова мои, благодаря какому–то непонятному для меня недоразумению, перетолковываются в совершенно нежелательном для меня смысле. Я снова повторяю, что если его величество и желает прекращения жестоких мер с народом, то вовсе не для унижения шляхетства, а для водворения возможного мира и спокойствия в этой стране. Ввиду панских же выгод желает его величество, чтоб народ не уходил на Запорожье. И если б вместо этих жестоких универсалов были опубликованы какие–либо льготы…

Но Радзиевский не окончил своей фразы: яростные крики, вырвавшиеся вдруг при одном этом слове, заглушили его голос. Казалось, вся комната превратилась вдруг в гнездо разъяренных ос. Стучали кресла, звенели сабли, охрипшие голоса перекрикивали друг друга.

— Что? — взвизгнул пронзительно Потоцкий, соскакивая с своего места. — Я буду еще выдавать льготы своим хлопам за то, что они бунтуют против меня?

— Это в Варшаве, панове, так любят выдавать привилеи и льготы, — пыхтел, багровея от злобы, Опацкий, — а у нас, пане посол, в коренном шляхетском сословии это не в ходу!

Князь Корецкий слегка наклонился к своему соседу и произнес гордо, прищуривая свои подпухшие глаза:

— Прошу пана повторить мне эти слова, быть может, мои старые уши изменяют мне, ибо сколько я живу на свете, я еще не слыхал подобных предложений!

Потоцкий продолжал, бросая в сторону Киселя и Радзиевского едкие взгляды:

— Пан воевода называет хлопов невинным народом. Не знаем, может быть, и не они виновны в этом мятеже… Но раз они восстают против нашей воли, воли их законных владельцев, мы называем их мятежниками! И за это желают, чтоб мы им выдавали льготы!

— Ха–ха–ха! — разразился громким хохотом Чарнецкий, шумно отбрасываясь на спинку кресла. — Да ведь это хотят нас позабавить, Панове!

— Или надеть нам на голову дурацкий колпачок! — добавил Опацкий.

— Есть у нас одна песня такая, вельможное панство, — вставил, услужливо склоняясь, Барабаш. — «Просты мене, моя мыла, що ты мене была»… Хе–хе–хе!

— Vivat, vivat, пане полковнику! — крикнул громко Чарнецкий. — Из твоей старой кружки можно еще меду выпить!

Барабаш рассмеялся мелким подобострастным смешком. Дружный хохот покрыл слова Чарнецкого. Остророг поднялся с места.

— Тише, тише, пане полковнику, — остановил Чарнецкого за рукав Опацкий, — разве ты не видишь, что нам сейчас прочтут лекцию о доблести Муция Сцеволы и добродетели Лукреции?{80}

— К шуту! — крикнул Чарнецкий, встряхивая своими черными волосами. — Довольно нам проповедей! Никто не выдаст льгот?

— Никто? Никто! — поддержали его голоса.

Позвольте, Панове, — возвысил голос Потоцкий.

Шум слегка улегся.

— Мне кажется, пане посол, — заговорил он надменным тоном, обращаясь к Радзиевскому, но посматривая и на Остророга, и на Киселя, — что все, думающие так, забывают только одно маленькое обстоятельство, что здесь нет никакого «невинного народа», — подчеркнул он язвительно, — а есть только наши хлопы, наше быдло! А со своими мятежными хлопами, я надеюсь, мы имеем право расправиться и сами.

— Верно! Верно! — раздались голоса.

— Запорожских козаков мы не трогаем, — продолжал он, — но если они подымут оружие, то мы распорядимся с ними с тем правом, — окончил он высокомерно, — какое предоставляет нам наша власть!

— Осмелюсь вставить и свое скромное мнение, — произнес негромким сладким голосом Барабаш, приподымаясь с места, — хотя я сам принадлежу и греческой вере, и козацкому сословию, — вздохнул он, — но пристрастие не ослепляет мои глаза, и, хорошо зная козаков, я бы осмелился подать пану коронному гетману свой скромный совет: употребить с козаками самые суровые меры, ибо пока не истребят это племя до последнего колена, они не изменят своих мятежных, изменнических дум!

— Вполне присоединяюсь к мнению пана полковника, — встал и Кречовский, улыбнувшись загадочно.

— Пан посол видит, — развел руками Потоцкий, — что даже лучшие головы из козаков придерживаются того же мнения.

Радзиевский взглянул с гадливостью на дряблую, униженную фигуру Барабаша и хотел было возразить что–то, как вдруг турецкий ковер, прикрывавший двери, заколебался, и в комнату вошел взволнованный и бледный дежурный офицер.

— Что там еще? — крикнул нетерпеливо Потоцкий, взбрасывая на него свои холодные оловянные глаза.

— Тысячу раз прошу простить меня… Важные новости. Перебежчик принес известие, его подтвердили и наши объезды. Хмельницкий уже выступил из Сечи с огромным войском и занял позицию в клине между устьем Тясмина и Днепром{81}.

В комнате стало так тихо, словно все эти люди услыхали сразу свой смертный приговор. Какое–то острое леденящее чувство охватило всех присутствующих. Несколько секунд длилось беззвучное молчание.

Тихий, едва слышный облегченный вздох вырвался из груди Радзиевского…

LI

— Я очень рад, — произнес Потоцкий, давая дежурному офицеру знак, что он может удалиться, — что это известие доставлено нам в присутствии пана посла. Теперь он сам и без наших слов может убедиться в том, что мы не преувеличивали положения дел. И так как неприятель уже начал свои действия, — опустился Потоцкий на свое кресло, — то я, Панове, открываю военный совет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: