— Ганджа! — вскрикнули Кречовский и Нос, присмотревшись к нежданному гостю.

— А кой же бес, как не он? — захохотал, оскалив свои широкие, лопатообразные зубы, Ганджа. — Он самый, пане полковнику и пане есауле, он самый!

— Да каким ветром сюда тебя занесло? — изумлялся Нос.

— Кто тебя затопил в болоте? — не мог прийти еще в себя и пан Кречовский.

— Приехал я на киевской ведьме… — смеялся Ганджа, — летела верхом на помеле к Лысой горе, да присела у Жовтых Вод жаб наловить в глечик (крынку), а я ее за хвост — да на спину, ну, и понесла, что добрая кобыла, аж в ушах загуло… только вот тут захотелось мне потянуть люльки, — я за кисет, а хвост–то из рук и выпусти… а она, подлая, зараз — брык! — и скинула меня в болото.

— Говори толком! — обратился к нему Кречовский.

— А что ж, родные панове, — приехал я повидаться с товарыством своим и с лыцарством славным, переказать от низовцев — запорожцев — всем сердечный привет и спросить: с нами ли братья кровные или против нас? Поднимут руки, как на Авеля Каин?

— Да отсохни тебе язык, чтобы я Каином стал! — возмутился Нос.

— Как же на свою мать и на веру?.. — отозвался нерешительно и Кречовский. — Только ведь это нужно пообмыслить, потолковать лично… свидеться с кумом…

— Да ясновельможный гетман, батько наш тут!

Где тут? Где Богдан? — встрепенулись, вспыхнули радостью есаул и полковник.

— А вон за тою могилой стоит, — указал Ганджа на ближайший холм, — ждет моего извещения, что байдара причалила, и горит огнем поскорее обнять своего друга и кума!

— Так скорее к нему! Веди! — уже не скрывал радости и восторга Кречовский.

— Гайда! — всплеснул руками Ганджа. — Вот–то утеха, аж сердце прыгает!.. — и, повернувшись к группам козаков, вдруг неожиданно гаркнул: — Гей, Товарищи–братья! Гетман наш ясновельможный Богдан Хмельницкий приехал к вам в гости; соберитесь же встретить своего батька!

— Сумасшедший!.. — хотел было остановить Ганджу пан полковник, но было поздно: громкое слово понеслось по берегу и встрепенуло всех электрическою искрой. Ударь гром среди этой еще полусонной толпы, ослепи их молния, разорвись бомба — все это не произвело бы такого эффекта, как брошенное сейчас известие; все вскочили на ноги, засуетились и начали осматриваться кругом, жадно ища загоревшимися глазами того, к кому рванулись вдруг их сердца.

А Богдан между тем, не дождавшись Ганджи, уже выезжал из–за холма с Морозенком и несколькими козаками на своем белоснежном коне: мучительное нетерпение глянуть своей доле прямо в глаза, узнать поскорее, что ждет его впереди, отдать, наконец, себя на первую жертву толкало его неудержимо навстречу опасности… Кречовский и Нос, увидя его, бросились почти бегом, рейстровики со всего берега устремились тоже к своему батьку, махал руками и шапками.

Богдан, заметя этот общий порыв, подскакал сам поскорее к толпе и, снявши шапку, приветствовал всех взволнованным, растроганным голосом:

— Привет вам, дети мои, и от матери Сечи, и от батька Луга{95}, и от ваших братьев в цепях, и от меня, слуги несчастной Украйны!

— Витаем ясновельможного гетмана! Век долгий батьку! — посыпались отовсюду горячие, востороженные приветствия, но все–таки не единодушные: многие упорно молчали, смотря на эту сцену лишь с любопытством да едкою тревогой; у них колом в сердце стояла данная при отъезде старшине польской присяга.

— Куме! Друже! — распростер руки запыхавшийся от скорой ходьбы Кречовский и, поставя ногу на стремя, потянулся к Богдану; последний обнял радостно своего кума и, приподняв его к себе, облобызал трижды на виду всех.

— Если бы не он, — обратился гетман к Рейстровикам, — если бы не доблестный ваш полковник, то не знал бы я радости свидеться с вами, друзья мои!

— Слава полковнику! Слава и батьку! — загалдели еще веселее и дружнее козаки.

Богдан между тем снял шапку и, приподнявшись на стременах, поклонился на три стороны низко. Все понадвинулись и окружили его густыми рядами, с восторгом устремляя на своего родного гетмана глаза и готовясь жадно ловить каждое его слово. Мало–помалу гомон и суетливые движения занемели; все обратилось в слух.

Новый гетман сидел на коне величаво; выражение лица у него было растроганно и тревожно; неукротимое волнение высоко подымало ему грудь, но глаза его искрились отважным огнем.

Несколько мгновений он не мог превозмочь волнения, но наконец, осиливши себя, обвел столпившихся вокруг воинов испытующим взглядом и заговорил:

— Братья! На кого подняли мы оружную руку, за что мы повстали? Мы подняли меч на наших исконных врагов, ненавидящих и наши храмы, и наши святыни, и наше слово, и наши права; мы ополчились на угнетателей наших, отнявших у нас все до рубца, жаждущих стереть со света и русское имя; мы озброились на можновладцев, низведших и заступника нашего, наияснейшего короля Владислава, в ничто, истоптавших ногами закон… А повстали мы за веру отцов наших, поруганную, оплеванную нечестивыми, повстали мы за свою землю родную, ограбленную, опоганенную панством, повстали за вас, обездоленных, и за весь наш в рабы, в быдло обращенный народ… Братья! Разве у вас в жилах течет не та же кровь, что у нас? Разве другому вы молитесь богу? Ужели ваших сердец не тронут стоны замученных братьев, не тронут вопли наших жен и сестер? Ужели поднимется у вас на защитников Украйны рука, неужто пойдете вы с нашим врагом терзать свою мать? По воле народа и бога стал я на брань. Так… или убейте меня, — распахнул он жупан, — или вместе со мною рушайте за бога, за правду и за нашу волю!

Уже с первого слова Богдана загорелись у всех энтузиазмом глаза, с каждою фразой его волнение охватывало толпу, слетали с голов шапки, срывались то сям, то там возгласы: «Одна у нас мать!», «Не каины мы!», «Какая там присяга по принуждению!» А когда Богдан оборвал свое пламенное слово и смолк, то из сотни уст вылетел и потряс воздух единодушный восторженный крик: «Слава нашему батьку и гетману Хмелю! Веди нас на ляхов! Все за тебя головы сложим!»

Растроганный, подавленный наплывом не поддающихся описанию чувств, Богдан не мог произнести ни одного слова: какой–то горячий поток наполнил, залил ему грудь, сдавил горло и застлал глаза влажною мглой…

Если бы осужденному на смерть преступнику, поставленному на эшафот перед палачами, в момент поднятия над ним страшных орудий, объявили нежданно свободу, то он бы не ощутил такой жгучей радости, как Богдан, услышавший на призыв братский восторженный отклик своих товарищей и друзей… Много ему приходилось потом переживать моментов великих побед, моментов необычайного, опьяняющего поднятия духа, но такого момента не пришлось пережить, перечувствовать дважды, и он запечатлелся в его сердце неизгладимым тавром… Это была бескровная победа духа, покорение сердцем сердец, торжество великой братской любви!..

Все упования, весь успех дела, все напряжение своего наболевшего сердца, всю жизнь свою Богдан поставил на карту, и карта была дана… Да, другого такого мгновения быть не могло, оттого–то и прервалось у Богдана слово, и он только молча поднял руки к заалевшему и словно обрызганному кровью востоку…

— Братья родные! Други! — не выдержали этой сцены Ганджа и Морозенко и, словно исступленные, рванулись обнимать всех козаков; их примеру последовали и товарищи.

Многие плакали, утирали кулаками глаза и смеялись, лобызали друг друга, говоря бессвязные речи:

— Ах вы, клятые! Ах вы, собаки родные! Шельмы, черти! Да чтоб мы один на другого?.. Да поглоти нас сырая земля! Потопи нас Днепр!.. Одна нас мать породила, за одну и умирать! Эх, любо!

Стернычий дед не отирал катившихся по его морщинам и по седым усам слез, а только простирал широко руки, словно желая обнять разом всех.

— Братцы, — силился он выкликнуть клокотавшим от радостных слез голосом, — такого свята нет другого на свете, уж именно — велыкдень! Христосуются братья, радость–то, радость какая! Ангелы с неба дивятся ей, засмотрелись, вот и на темную землю может быть брошена богом светлая райская минута!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: