Обессиленная борьбой и придавленная безысходностью горя, Оксана опустилась снова в изнеможении на подушку и безвладно протянула холодные руки: «И кому нужна моя жизнь? Ему? Но он замолк… исчез… и слуха про него нет… Верно, погиб или в сечи жестокой, или на пытке?.. А батько? На Запорожье… Ему и в Украйну только украдкою можно было наведываться… а сюда и ворон не занесет! А Ганна, любая, дорогая, святая? Она бы сама благословила меня скорее на смерть, чем на позор! Ну, и конец! Там увижусь с ними, там и скажу, как любила его, как ради этой любви и порвала постылую жизнь… Да, его уже здесь нет!» — вздохнула она и почувствовала такую боль в сердце, что даже ухватилась рукою за грудь. Вон в ту туманную ночь, когда она слышала крики, стоны и лязг оружия, когда на другой день Комаровский появился с перевязанною рукой, — в ту ночь, очевидно, его и не стало. А потом вскоре явился тот иуда — предатель… И ей припомнились, как наяву, эти желтые белки, эти облыжные речи Пешты, этот фальшивый наезд и этот поджидавший козак, оказавшийся извергом, душегубом Чаплинским… Она обезумела тогда от отчаяния, и в ней тогда же зародилось желание покончить с собой. Но приставленная стража следила за каждым ее шагом, за каждым движением. Мучительно тянулось беспросветное время, и с ужасом ждала она последней борьбы, но нападения не было, и напряжение ее нервов стало ослабевать… К тому же он, Чаплинский, после похищения только раз навестил ее в новой тюрьме и успокоил, что никаких злых думок не имеет, а что вырвал ее от гвалтовника — лиходея… и она начала успокаиваться… Потом, через месяц, кажись, явился к ней молодой шляхтич и тоже заявил почтительно да ласково, что время настало сдать ее, панну, друзьям, но что нужно будет поколесить порядочно… времена — де такие… что он будет ее верным защитником и хранителем, что этим желает он заслужить и себе ласку от славного сотника… Говорил шляхтич так вкрадчиво, так искренне, — трудно было бы не верить, да и выхода не было. Вот они поехали… И припомнились ей лунные ночи, обнаженные леса, сугробы рыхлого снега, горы, глубокие балки, пустыни, вой волков, днем остановки в трущобах, ночью бесконечные путанья и полное неведение, где и куда они едут? Это неведение ее терзает, загадочное молчание спутника тревожит ее сомнением. А он с каждым днем, по мере удаления в глушь, вздыхает чаще и чаще, не отводит от нее восторженных взглядов, прорывается даже в пылких намеках. Сжимается у нее от тоски, от злого предчувствия сердце.
А вот и поляна с погоревшею корчмой. Боже, как врезалось в память ей это проклятое место!
Вечерело. Небо было покрыто серою грязью, снег таял, в долинках блестели лужи, в воздухе стояла промозглая сырость… Они остановились, вошли в уцелевшую прокопченную дымом пустку. Спутник приказал кучеру принести валежника в развалившийся очаг и съездить потом в какой — то хутор за сеном. Запылали дрова; появились на широкой лаве разные пуделки и фляги. Шляхтич, рассыпаясь в любезностях, стал угощать ее, усердно прикладываясь к ковшу. Но она едва прикасается к снедям и зорко следит за всяким движением своего обожателя, а у него уже разгорелись глаза хищным огнем, на щеках выступила густая краска, бурное дыхание обнаружило прилив диких страстей. С каждым новым ковшом он становился бесцеремоннее…
Но Оксана уже решилась и спокойно ждала его нападения.
— Царица моя, богиня моя! — шептал обезумевший пан, ловя ее руки и ноги, — Люблю… кохаю на смерть! Все отдам, себя отдам… Тебя Чаплинский ждет в свой гарем. Но я дам тебе свободу, только… будь моею, хоть на миг…
— Прочь! — оттолкнула она гадливо его, а сама бросилась к двери; но Ясинский загородил ей дорогу.
— Не уйдешь, красавица… не улетишь, моя пташка! — засмеялся он плотоядно. — Криков твоих тут никто не услышит, кругом бор, и конца ему нет. Мы одни, и ты в моей власти… Но я не хочу злоупотреблять, — захлебывался он, подвигаясь к ней ближе и обдавая ее спиртным дыханием, — я прошу добровольно… сочувствия, я молю ласки. Панна меня с ума свела, я обезумел!
— Не подходи, пан! — закричала Оксана, чувствуя, как ужас сковал ее члены. — Не рушь! Не смей! — защищалась она руками и отскочила в угол, рассчитывая найти на лаве нож, но осторожный шляхтич не оставлял на виду ножей.
— Облобызать только эти пышные щечки… — хрипел, задыхаясь, Ясинский и тянулся руками захватить ее стан.
Она видит устремленный на нее помутившийся взгляд, дрожащие от волнения руки, распахнувшийся его жупан и висящий на ремне кинжал.
— Боже! Спасенье! — мелькнула у ней молнией радость, и Оксана впилась глазами в этот кинжал.
— На бога, пане!.. На один миг образумься и выслушай!.. Стой!.. Ты мне и сам мил! — бессвязно, порывисто говорила она, желая выиграть время.
— Мил? О боже, какое счастье… Я это чувствовал!.. Миг блаженства и час наслаждения! — шептал он заплетающимся языком.
— Только, мой любый, — уклонялась она от его объятий, — не пугай меня бешенством, дай успокоиться, взглянуть на тебя другими глазами… выпить хоть вместе за наше счастье.
— О моя крулева! Выпьем, выпьем… и утонем в блаженстве! — потянулся он к фляге.
Этого она только и ждала. Через мгновение сверкнул в ее руке обнаженный кинжал, через мгновение все закружилось в ее очах и покрылось непроницаемою тьмой.
А потом… какой — то мутный, тяжелый, бесконечный сон с мучительным бредом, с неясными образами дорогих лиц. При проблеске сознания вид какой — то старухи… Она неотступно при ней… перевязывает… дает что — то пить… прикладывает что — то приятно — прохладное к ее пылающей голове… и, наконец, полное сознание.
Она в какой — то землянке или шалаше. Теплый весенний ветерок ласкает ее; молодая изумрудная зелень заглядывает в окно и в открытую дверь… Старуха ласкает ее и передает, что пан чуть не застрелил себя от отчаяния, что он, если не простит его панна, убьет себя, что он первый раз в жизни напился и обезумел… что он теперь раб ее. Она смутно слушает старуху, проснувшаяся жизнь и весна навевают ей радости бытия и примиряют со многим. Снова хочется жить, хочется верить и испытать счастье.
Потом долгий процесс выздоравливания. Ее прогулки с бабусей, восстанавливающие ее силы, а потом появление его; но какая разница! Он, коленопреклоненный, молит ее забыть гнусность его опьянения, клянется быть ей верным, скрыть ее от Чаплинского, вернуть в семью. В доказательство этот Ясинский дает ей в руки кинжал, чтобы она могла в каждое мгновенье, при малейшем подозрении, пронзить его грудь; и она начинает надеяться: быть может, господь, спасший ее от смерти, спасет ее и от поругания. Она решается жить, пока возможно, тем более, что теперь в ее руках выход, и снова она доверяется Ясинскому.
V
Поднявшаяся за дверью суета прервала нить воспоминаний Оксаны. Она вскочила, встревоженная шумом, и вся обратилась в слух. Вдруг двери распахнулись и на пороге появился Чаплинский.
Оксана окаменела. Крик замер в ее груди.
Чаплинский, пораженный ее новою красой, тоже остановился и пожирал ее своими ненасытными выпученными глазами.
— Чего испугалась, красотка? — заговорил он наконец вкрадчивым, слащавым голосом. — Зачем в твоих дивных глазах загорелся испуг? Ведь я не волк, не укушу тебя, моя крошечка! И прежде, и теперь я только желал наделить тебя счастьем. Тебе, верно, наклеветали на меня… и этот дурень, быть может, прилгнул, а ты чуть не наделала глупостей… Разве можно посягнуть лезвием на такую прелесть? — подошел он ближе и стал любоваться своей пленницею, а она стояла безучастно, словно изваянная статуя,
«Ах, какое дивное, обаятельное личико! — смаковал мысленно Чаплинский. — Этот вздернутый носик, эти пухленькие губки».
— Не бойся же, моя ясочка, — погладил он ее рукой по шелковистым прядям волос и коснулся губами ее холодного лба. Это прикосновение заставило Оксану судорожно вздрогнуть всем телом. — Не тревожься, не дрожи, моя девочка, — это от непривычки, — верь, что более могучего и преданного покровителя тебе не найти… я не Комаровский… я тебе дам счастье… Як бога кохам, будешь меня считать благодетелем… все, что захочешь… всякую волю твою исполню, только не дури!.. Вздумаешь что — либо — тогда не прогневайся!