Тропа шла в гору. Красноствольные сосны и душмянка перегораживали дорогу, осыпалась под ногами хвоя. Полное безмолвие окружало тайгу и скалы, лишь где-то в гущине свистела иволга. Это был единственный звук в уснувшем лесу. Дни стояли сухие и теплые, без привычных дождей и ветра, прогретые осенним солнцем. Редкое, золотое время.

Павел перебрался через неглубокую речку, миновал водопад. Шум воды, однотонный, усыпляющий, еще больше подчеркивал тишину леса. Ниже, на этом самом ключе, казалось, совсем недавно была битва с колошами. Сгорели бастионы и палисад, разрушены строения. Площадка перед крепостью заросла малиной. От грозной фортеции осталось лишь несколько горелых бревен, торчавших на краю бугра, да покрытый плесенью вход в подземелье. Там когда-то томились пленники.

Перестала высвистывать и иволга. Гудел водопад, далеко сквозь прогалину блестела пелена залива, пряно тянуло хвоей. Глубокий покой заполнял тайгу и ущелье, дикие, заброшенные места. Теперь редко кто ходил мимо старой крепости, на редут была проложена другая дорога. Однако две-три приметы указывали, что тропой кто-то недавно пользовался. Надломленный сук душмянки, из которого еще не проступила смола, немного подальше — следы ног.

Павел замедлил шаги, прислушался, а затем, осторожно пройдя вперед, уловил звуки нескольких голосов, доносившихся из развалин форта. Говорили сразу двое или трое, не то грозясь, не то споря. Вскоре они стихли, и снова водворилась тишина. Потом вдруг ясно послышался голос Наплавкова:

— …Вольному воля, ходячему путь… Не дело сказываешь, Лукьяныч. «Челобитье скопом» — такая бумага называется. А за сие… — говоривший помедлил немного, затем, видно, читая, продолжал: — «Буде кто учинит челобитье или прошение, или донос скопом или заговором, того имать под стражу и отослать к суду…» На контракте кресты ставили, сами на себя закон скрепляли… Нет жизни, промышленные, и в вольном краю…

Голос умолк, опять стало тихо, и на этот раз надолго.

Павел больше не спешил к редуту. Неожиданность подслушанного, сборище в развалинах форта, горечь наплавковских слов поразили его настолько, что некоторое время он стоял не шевелясь, задерживая дыхание. Он знал, как круто приходилось промышленным, но никогда ему не случалось над этим задумываться. Привычка к лишениям, заботы о пропитании, о безопасности владений и многие другие дела и замыслы поглощали все внимание и время Баранова и его помощников.

Пришли на память строчки письма одного из россиян, побывавшего в новых владениях. Чиновник писал о промышленных, о каторжных условиях их существования.

Павел решил ничего не говорить о подслушанном разговоре Баранову, — правитель сурово бы расправился с недовольными, — зато сам окончательно расстроился и не пошел на озеро.

Возвращаясь в крепость, он за мысом наткнулся на доктора Круля и архимандрита. Ананий был в белой холстиновой рясе, подоткнутой у пояса, плетеной индейской шляпе. Круль — в своем неизменном сюртучке, но без чулок и ботинок. Монах и бывший лекарь ловили раков.

Ананий тыкал в расщелины камышовым посохом, суетливо отскакивал в сторону, когда набегала волна, вскрикивал. Доктор сидел на песке и, придерживая палкой какую-то морскую тварь, наставительно поучал:

— Это репка… Они ест звено, соединяющ три царства природ: минералов, растений и животные… Кожух оной репк ест составленный из известковая материя и принадлежит первый род. Иглы на поверхность кожух — ест растений. Внутренность — суть животный… Природа подобный произведения дарит бедный страны, уравнять своя щедрот…

— Тунеядцы, — неожиданно зло подумал Павел, сворачивая за выступ скалы, чтобы обойти «доктора естественной история» и прыгающего архимандрита. До сих пор и Ананий и Круль казались ему нужными, полезными людьми, но сейчас Павел скорее почувствовал, чем понял, что они, Ананий и Круль, ненужные, лишние здесь люди, объедающие промышленных…

Глава четвертая

Весь день шел дождь, и только к вечеру немного посветлело, показалась плоская вершина горы Эчком. Дождь утих, за бухтой, в проливе медленно передвигались плавучие льдины. Оторванный ветром с глетчеров Доброй Погоды, лед плавал тут круглый год.

Привычное зрелище неожиданно напомнило о конце лета, о близкой зиме. Еще об одной зиме на этом чертовом камне… Лещинский раздраженно встряхнул плащ, откинул капюшон. Лицо его выглядело бледным, припухшим, словно его тоже затронула цинга. Надвинув картуз, он зашагал к дому, обходя наполненные водой трещины в сливняке, мокрые бревна, вынесенные алеутами на плечах из леса, стружки и камни. Форт продолжал строиться, и никакое ненастье не останавливало работ.

Лещинский жил наверху, в просторной горнице. Два окна выходили на внутренний двор и залив. Единственная кривая лиственница, росшая на кекуре, достигала верхними сучьями подоконника, в непогоду скрипела угрюмо и тоскливо. Лещинский приказал Луке срезать ветки, но Серафима молча приняла лестницу, убрала пилу. Промышленный часа два просидел на дереве, пока вернувшийся хозяин не открыл ему окна. По отсыревшему скользкому стволу Лука боялся спуститься.

Поднявшись по ступенькам кривой лестницы, Лещинский остановился, прислушался. Внизу было тихо — Серафима ушла в казарму, за дверью горницы тоже не раздавалось ни одного звука. Лишь из караульни, помещавшейся под верхней комнатой, глухо доносилась тягучая нескладная песня скучавшего обходного.

— Не явились! — пробормотал Лещинский.

Раздражение его еще больше усилилось, нудное знакомое чувство пустоты, как перед припадком, подступило к сердцу. Он торопливо открыл дверь и сразу же облегченно вздохнул. Наплавков и тугощекий Попов сидели в горнице и, как видно, уже давно. Гарпунщик задумчиво мешал угли в небольшом очаге, Попов, слюнявя пальцы, перелистывал календарь, найденный на столе, разглядывал картинки. Оба молчали, словно встретились здесь впервые. Так условились, на случай если бы в комнату заглянул кто-нибудь из посторонних.

При входе Лещинского Попов шумно откинул книжку, распрямил крепкие литые плечи.

— Долгой-то гулял, барин, — заявил он недовольно. — Месяц солнца не дожидается.

Наплавков не сказал ни слова.

Лещинский промолчал, повесил на рогалину картуз и плащ, пригладил волосы, закрыл на щеколду дверь. Хворь и дурное настроение пропали: Наплавков пришел, приближалось давно задуманное и решительное…

Припомнилось четверостишие, подкинутое ему приятелями еще там, в Санкт-Петербурге:

В течение полвека
Все полз, да полз, да бил челом.
И, наконец, таким невинным ремеслом
Дополз до степени известна человека…

Под эпиграммой был нарисован он, Лещинский, с умильной рожей, стоявший на четвереньках возле огромного ботфорта… «Ну что ж! Пусть так — смеются над поверженными, перед достигшим — сгибаются…»

Лещинский подошел ближе, погрел руки, отодвинулся, снова вернулся к двери, выглянул на лестницу.

— Пуст дом. Науками и ремеслами занимаются любезный правитель наш с преемником, — сказал он невинно.

Наплавков перестал шевелить угли, внимательно, словно изучая, в сотый раз смотрел на хозяина. Еще можно уйти, не досказав до конца, словно ничего не произошло. Не было веры в Лещинского, в крепость его случайного компаньонства. Разные у них помыслы. Однако выбирать не из чего. Лещинский ближе к Баранову и уже знает достаточно для того, чтобы заковать их всех в кандалы. Но изменять он теперь не станет. В этом гарпунщик был твердо уверен. Слишком долго он присматривался к отставному помощнику, догадывался о его расчетах, о честолюбивых планах, зависти и озлоблении. Другого такого случая Лещинскому не представится, и он это понимает сам. А им в конце концов все равно.

Наплавков бросил щепку, которой разгребал золу, аккуратно стряхнул осевший на полу кафтана пепел. Прежнее уверенное, немного насмешливое состояние снова вернулось к нему.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: