— Портвейну, братишечка, не найдется? Получше который, подороже? А?
Таежник был необычайно словоохотлив. Мне даже показалось, что он чуть-чуть не совсем трезв. Поговорив с минуту со мной, он побежал к ларьку. Я слышал, как он спрашивал:
— Почем грибы сушеные? Восемь рублей за килу? Мне три килы отвесь. А колбасы нет ли рублей на пять фунт? Нету? Плохо. Давай, котора есть, подороже.
Однако он не был пьян. Это просто был таежник, вырвавшийся в город. Он утратил равновесие, как моряк, сошедший на берег после долгого плавания. Вернувшись на место, он обратился ко мне:
— Собаку ищу купить хорошую… У вас не снайдется собаки продать?
Нет, я не имел собак для продажи.
— Говорят, там за Биджаной кунгусские собаки есть, — сказал таежник, — я туда и еду теперь…
Потом он вспомнил с оттенком грусти:
— Была у меня собака… Кабана ставила, медведя ставила… Да подметом отравилась… Корейцы на енота стрихнин подкинули, а она снайшла, поела с голодухи, да и отравилась… А собака же была!
Он вздохнул и мечтательно прибавил:
— Снайшел бы я таку собаку — эх, и кормил бы!.. Ошейник ей справил бы с набором!.. Так нет у вас собаки? Я за деньгами не постою!.. Зачем мне деньги? А то хотите, приезжайте ко мне в тайгу, я вас медвежьим мясом кормить буду… У меня пудов сто сейчас медвежины лежит… Хотите?
Он снова занялся моим ружьем:
— Эх!.. Кабы калибер не двенадцатый!.. Я из двенадцатого бахну, так белку однако в решето продырявлю. А мне, само главно, надо шкурку сохранить. Мне мелкий калибер надо, а опять же мелкого калиберу все односволки… Плохо нам с оружьей…
Я уже давно знаю, что пушное дело в Союзе сильно страдает из-за отсутствия подходящего оружия. Зато выработался в тайге тип изумительного стрелка. Туземцы Сибири и Дальнего Востока стреляют еще нередко из шомпольных ружей времен Очаковской войны. Порох засыпается через ствол, кусок пакли служит пыжом, кусок кабеля, откусанный на глаз плоскозубцами, служит пулей, и из этого инструмента туземец попадает белке в глаз.
Я знаю здесь и русского одного охотника, бездельного человека Антипку. Ружье у него, по прозванию «тромбон» — старый разбитый дробовик с затвором Бердана. У хорошей хозяйки кочерга— и та складнее Антипкиной рухляди. Но когда неожиданно взлетает тетерев, Антипка, не спеша, спрашивает:
— Головку?
Если сказать ему «головку», он вскидывает свой «тромбон» и в лет отстреливает птице голову.
Я слыхал от кого-то, что хорошо на Дальнем Востоке стреляют гольды, и спросил таежника, верно ли это. К моему удивлению, он принял вопрос почти как обиду.
— Гольды? — воскликнул он. — Да вы что — смеетесь с меня, товарищ дорогой? Какой же ж гольд охотник? Орочи — вот охотники, так да… Это вы за ороча слыхали, что охотник, а за гольда вам никто не мог сказать, что охотник…
Таежник даже как-то досадливо посмеялся: не громко, но и не желая скрыть, что мои слова только смешат его.
— Ороч — вот кто большой человек!.. Кто до него равняться может? Вот, к примеру, взять за прошлый год: я доставил в кооперацию белки семьсот штук… Кунгус — тысячу доставляет. А орочи по две, а то — верьте совести! — по три тысячи штук белковья приносили, черти…
Он многозначительно покачал головой:
— Ба-альшой человек ороч… Он только того сам не хочет, что он от господа бога может…
Он помолчал, а потом, видимо расстроенный мыслями об орочах, воскликнул:
— Да что мы против орочей, господи?! Да ничего!.. Ороч может зверя бить, как хочет…
Он не знал, как бы получше объяснить мне свою мысль.
— Ну, я в Москву приеду читать, дупустим, доклад… Ну, дупустим… Так то ж не доклад будет, а чистая география… У людей только будут ухи вянуть. А почему? А потому, что в Москве есть и без меня образованные люди, способные до докладов, а я — таежная коряга… Так само и ороч… Ему такие глаза даны, он тайгу на тысячу верст знает. Ты вот глянешь — тебе все тайга. Ты книгу читать умеешь, ты буквы знаешь, а он кажно дерево, как букву, знает…
Мне было приятно слушать таежника. Мне, охотнику, было приятно за охотничье достоинство: я не встречал людей других профессий, которые с таким наивным восторгом говорили бы о достоинствах своих конкурентов.
— А вы бы поглядели на него, — продолжал таежник, — так и смотреть не на кого! Как пьяный напьется — лежит, в песок мордой закопается и поет… А что поет? Ничего не поет… Так, по-ихнему лопочет, и боле ничего. Да вот, глядите на него…
На пристань входил маленький, худенький человечек — со спины он был похож на мальчика лет четырнадцати-пятнадцати, и, лишь когда повернулся лицом, я увидел, что это уже, повидимому, человек пожилой. Носил он мягкую шляпу и пиджак, а на ногах поверх брюк — рамузы — две отдельно надевающиеся штанины из лосевой или изюбриной кожи. Его длинные, до плеч, волосы были расчесаны в две косы и перевязаны красной материей. На маленьком, сухоньком монгольском личике с туго натянутой кожей застыло такое выражение, какое бывает у человека, глотающего что-нибудь очень кислое.
— Вот он… Ha-тебе!.. Гляди!.. И глядеть не стоит, а сказано ороч — значит, против него нету силы, первый охотник, и боле ничего, — полушопотом сказал таежник.
В его голосе слышались и полуснисходительность и преклонение. Свет упал ему на лицо. Я увидел, как улыбка бродила по нему. Но оно было такое неудобное — улыбка не знала, где остановиться.
С нами рядом сидел на пристани пожилой казак. Я немного знал его. Это был Лазарев Николай Тимофеич, почтенный местный охотник. Он скромно молчал во время всей нашей беседы с таежником. С туземцем же они обменялись поклонами.
Когда ороч отошел немного поодаль, Лазарев сказал:
— И верно, что он стрелок хороший. Я его давно знаю — он приходил на Таймень охотничать, и мы так само тоже там стреляли… У-ух, стрелки они были — он и сын! Бывало сойдемся, так они русских на спор вызывают — кто лучше стреляет. Ну, это конечно, нам до них не равняться…
Лазарев сделал паузу, закурил и потом продолжал:
— Они, бывало, с сорока саженей стреляли в яйцо на голове.
Я не понял.
— А очень просто! — пояснил Лазарев. — Скажем, поставит отец сына к дереву или сын отца — это им все равно, на голову яйцо покладет, сам отойдет саженей на сорок и с винтовки — торк! — и нет яйца.
Лазарев добавил:
— Только, конечно, это всегда на спор. Бутылку ханшины на забой ставили… Если попадет — мы бутылку ставим; не попадет — они нам бутылку повинны…
— Ну и что? — спросил я.
— А ничего. Всегда ихняя брала. Уж стрелит, так держись.
С Амура дул гулкий ветер, с маньчжурской стороны.
Висячий фонарь на пристани резко раскачивался, и временами его свет падал прямо нам в глаза.
Лазарев помолчал, потом вспомнил:
— А только, все-таки, наши один раз их обхитрили, — чуть-чуть улыбаясь, сказал он.
— Обхитрили? Как это?
Лазарев оживился.
— А так… Предложил им наш один: «На, мол! Ставлю в забой бутылку, и ты бутылку ставь, только…»
Таежник перебил:
— Должно потребовал, чтобы из другого ружья стрелял?
— Не, — сказал Лазарев. — И ружье ему оставили и дистанцию не меняли, ничего ему не сделали. «Только, — говорит, — ты мне раньше одну чурочку дров расколи, а опосля стреляй».
Я еще не понял, в чем тут дело, но таежник смекнул. Он подскочил даже.
— Ох-х-хо-хо! — крутя головой, сказал он.
А Лазарев продолжал:
— Ну, они согласились, орочи эти. Отец сына поставил, яйцо поклал, чурку эт-то расколол… Тут ему наши и суют ружье поскорей: мол, на, — сейчас и стреляй. Ну, а у него от топора-то, однако, в руках дрожба осталась, как бы сказать, дрожение. Стрелил, да прямо сыну ка-ак ни в лоб… Обмахнулся, значит!
— Жалел он потом, — добавил Лазарев после паузы. — Ох, и жалел..
Таежник совсем невнимательно дослушал рассказ. Я видел — у него в глазах забегали огоньки.
— Пойду спрошу у его, у ороча, не снайдется ли у его собаки продать, — сказал он, вставая. — А то у их тут подходящие собаки бывают.