— Мы не хотим, чтобы посторонний поселился рядом с нами; подслушать разговор может, а то, еще хуже, шпик может затесаться. Только вы не вздумайте сказать хозяйке, что мы вас направили. Мы с вами незнакомы — поняли? — Так завтра придете. Вот-то хорошо будет!
Начали расходиться. Илья вышел с Георгием. Он смущен неудачным выступлением, молчит, а Георгий тормошит его: «Да ничего, хорошо сошло», — заглядывает ему в лицо, под опущенные ресницы и надоедливо, шутливо, говорит. И все ему набедокурить хочется. Взял Илью под руку, пугает:
— Хочешь, на всю улицу заору: «Караул, грабят!» Чтоб стражников напугать… Да ну, почему нельзя? Ведь ничего же не будет; прибегут, а я скажу: «Прохлопали: смылись уркаганы»… А хочешь, я сейчас подойду к усатому стражнику и спрошу у него прикурить, а он подумает, что нападение — и отскочит. Ха! Ха! Ха!
— Да брось ты, вот еще шило…
— А раньше… Ну, полезу на столб, фонарь потушу.
— Да ведь не сделаешь этого — ну, к чему это ребячество?
— А раньше… Чего нам бояться? У тебя сила, мускулы — во!.. А ну, согни руку, я попробую. Да согни же, бревно!
— Отстань, нашел место.
— А раньше… Разве не правда, что у тебя силища? Попадется тебе вот тот стражник усатый, свернешь ему вязы?..
Так незаметно дошли до трамвайной остановки, где уже и Георгий стал настороженно серьезен..
Через пару дней они перебрались на квартиру к Анне и Елене и после прописки, чтобы проверить, не взяли ли их в участке на прицел, надумали выехать в родную станицу, завязать с ней связи: почва там благодатнейшая, щедро политая кровью. Шмидт отпустил. Ребята — на поезд, и покатили.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
На южной окраине страны раскинулась угрюмая, рокочущая пустыня Черного моря. На тысячу верст вокруг взгромоздились уходящие в облака горы Кавказа. По чубатым и лысым хребтами их, в тесных скалистых ущельях завывают, ревут, схватываются ветры. Они с бешеной силой разметывают космы леса, выворачивают вековые дубы, сбрасывают скалы в бездну.
И в этих горах, под хребтами, в ущельях, лесах попрятались заброшенные деревушки одичавшего человека. Что загнало человека в эти проклятые горы?
Еще в годы покорения Кавказа, когда вольные черкесы уходили или изгонялись в единоверную Турцию, на побережье сгоняли расказаченных за провинности кубанских казаков, голытьбу из северной Украины, Белоруссии. Эти поселенцы расчищали в колючих кустарниках клочки земли, руками выгребали кучи камня, и земля жирная, могучая щедро награждала их за каторжный труд. Но в низине морила людей малярия, и они убегали в горы, где сочные луга, черкесские сады, где много диких кабанов, коз, медведей. Потом туда пригнала нужда доброй волей лапотников из нищих уголков России. Живут и мечтают всю жизнь о привольных равнинах, где можно сеять хлеб, где не волокут тяжести на санях летом, где не заваливает на два-три месяца снегом. Мечтают о богатой Кубани, такой близкой и такой недоступной.
Нудная ночь. Этот воющий седой норд-ост выматывает жилу за жилой. Над головой стремительно проносятся к морю черные, растрепанные тучи.
С щемящей тоской пробирается сгорбленный человек через колючий хмеречь. Узловатые пальцы кустарника хватают его, раздирают ему руки, лицо, а он все упрямо взбирается под самые тучи к лысой, облизанной ветрами вершине горы. Все сильнее рвет ветер. Сгорбленный человек изо всех сил запахивает полы кожушка, надвигает на глаза шапчонку и, не в силах вынести боли в ушах и глазах от режущего, леденящего потока ветра, отворачивается и, изогнувшись, карабкается боком навстречу дикому властелину гор. Вдруг, задев его черным крылом ветер свалил его и захохотал, как безумец, поскакав вслед за пронесшимися всклокоченными тучами. Человек вскарабкался на самую вершину, прирос к морщинистой земле. Вокруг все трещит, шумит, раскатисто ухает. Не взрывы ли снарядов?… Долго всматривается он в темноту, глаза заволакивает слезой от напряжения, от резкого ветра, но ничто не радует его взора… и опустившийся, постаревший, похолодевший, он спускается вниз…
Заходит в бревенчатую халупу, снимает рваный кожушок, бросает шапку, садится у коптящей лампы за стол: «Что делать? Что делать?» Он просит хозяина дать ему бутылку доброго виноградного вина, и вдвоем заливают тоску; но тоска не тонет, всплывает наверх и жжет грудь, гонит вон из этой душной халупы на вольный воздух. Хозяин, этот добрый молдаванин, скрывавший его у себя, пытается успокоить его:
— Чего горевать, товарищ Петренко, все образуется: перезимуем как-нибудь, и красные придут.
— Да разве в этом дело? Разве для того меня оставили, чтобы я здесь, у тебя, спокойно дожидался их прихода? Ведь работать нужно! Воевать нужно! Там на фронтах льется кровь, решается судьба двух миров, а мы… мы вынуждены ждать, пока к нам придут, подадут руки и скажут: «Поднимайтесь». Нет, мы должны кричать: «Поднимайтесь на борьбу, на последний и решительный бой!»… Но что только ни предпринимал я — ничего: ни связей с подпольем, ни отклика на мои письма и воззвания, ни охотников итти в отряд. Боятся… Положим, десятка два прячутся в ущелье, да толку с них…
Он сжимает в кулаки свои вьющиеся темные волосы и погружается в невеселые думы.
Остался он, когда Таманская армия пронеслась на Туапсе. Поручили ему, как коммунисту, работать в тылу врага. Покинул в Архипке жену с тремя детьми и ушел в горы. Месяцы шли. Работа не ладилась. Оставалось выходить на Афипский перевел и слушать глухие, как отдаленные раскаты грома, бодрящие орудийные выстрелы, доносившиеся по ущельям. Но гул орудийный слышался все тише, все реже и совсем замер. И когда навалилась тоскливая осень, разгулялся норд-ост, снова раздавался гул орудий, но увы… это, издеваясь, хохотал свирепый ураган.
Ездил в Новороссийск в надежде найти связь с подпольем; на улице его опознали и пришлось убираться во-свояси. Встречал каждого проезжего, расспрашивал о новостях, о фронте, но кто в дальнюю дорогу едет по шоссе на побережье? — приходилось жить скупыми, фантастическими слухами, да новостями, вычитанными из газет белых.
Набрать можно бы отряд, но эти карательные экспедиции с оркестрами музыки, от звуков которых женщины хватали детей и бежали в колючий кустарник, экспедиции с шомполами и виселицами, — приводили крестьян в трепет, и немногие решались ослушаться грозного приказа о мобилизации.
Из этих смельчаков набрал отряд человек в двадцать. Кое-как человек десять вооружились винтовками, а остальные — чем попало: охотничьими ружьями, берданами. Но как их спаять, чтобы не разбежались? Нужно подбодрить их успехом, увеличить ряды. Нужно немного крови. Белые еще не угнали мобилизованных, их нужно выручить.
Засели в кустарнике у обрыва шоссе. Встретили. Расстреляли стражу на месте: «Кто в горах хозяин, вы или мы? Посмотрим, померяемся силой». Мобилизованным предложили влиться в отряд, добровольно, кто верит в успех дела. Охотников нашлось немного. Ушли в Афипс, где уже были две землянки, вырыли для остальных.
Но белые мстят, терзают семьи зеленых. Рассвирепел норд-ост, лист в лесу опал, близится зима. Охотники из пленных разбежались.
Снова сначала. Нет сил, нет резервов, нет связей. Тоска…
Но не так уж они одиноки. На побережье и в горах, у каждой деревушки прячутся в ущельях, кустах зеленые. Их еще очень мало. Как дикие звери, они вылазят из своих берлог лишь ночью: днем далеко видно, лист в лесу опал, страшно… Ждут, когда это все кончится, и они смогут вернуться в свои хаты, чтобы с неутолимой жаждой дорваться до работы, по которой так истосковались за многие годы войны в далеких краях.
Так тяжело, мучительно было отвыкать от труда, когда их еще в старые годы загнали в казармы, издевались над ними, убивая в них человеческое, заглушая достоинство, дрессируя, как животных, приучая считать умным, значительным нелепости солдатчины. Там внушали, что взять на караул винтовку, чтобы большой палец левой руки прикасался к поясу, а ствол винтовки был на четыре пальца от носа — гораздо важнее, чем вырастить цветущий сад. О деревенском труде отзывались презрительно. Ругали деревенщиной: «Эх ты, увалень, в навозе бы тебе копаться, быкам хвосты крутить… Это тебе не в саду веточки обрезывать»..