Он рассказывал о поездке, расцвечивая то, что в действительности было тусклым, но не теряя чувства меры, так что Илья не всегда мог заметить, что Георгий того, что-то будто, врет. Корзина с литературой по его словам была пудов четырех-пяти, поэтому ее мог нести только Илья; что Илья, кстати сказать, такой сильный, что пудов одиннадцать руками выжмет.
Илья, вообще застенчивый, около девушек совсем терялся; когда же его хвалили, да еще с избытком — он готов был бежать.
Случай с корзиной Георгий обрисовал так, что ее сперва обнюхивали шпики, а они — Илья и Георгий — героически стояли на посту до последней минуты и с честью ретировались лишь тогда, когда шпики унесли корзину и нащупали их. Двух так он в лицо запомнил. Здесь он привлек в свидетели Илью, который неуклюже подвел друга, глуповато признавшись, что не видел их.
Потом Георгий нарисовал страшную картину встреч на ростовском вокзале. Когда высаживались из поезда и входили в вокзал, у дверей шпалерами стояли шпики и перекрестным огнем взглядов изучали входивших. За подозрительными посылали в слежку тут же толпившихся шпиков чином пониже. Георгий опять призвал в свидетели Илью, тот подтвердил; Вера доверчиво взглянула на него, точно сказала: «Если вы подтверждаете, значит это — верно. Вам я вполне верю». Илья понял ее взгляд, будто прочитал по буквам и просиял, даже сердце затрепыхало.
Вскоре пришла старуха — мать Лели с крошечной девочкой, отец — хозяин магазина и несколько позже — брат ее, студент.
Несколько раз бывали здесь ребята, несколько раз ночевали. Родные Лели с первого же вечера узнали, что Илья и Георгий — подпольники. Отец не проявлял себя, видимо, был занят своими делами, внешне был вежлив и холоден. Сын-студент, одетый по последней моде, держался англичанином, чуждался ребят. Мать, сморщенная, со страдальческим лицом, потеряла покой. Она представляла себе ужасы, которые ежеминутно могли обрушиться на ее семью, на ее дочь, которая потеряла голову и бегала куда-то, видимо, начинала работать с ними. Она не хотела, чтобы эти страшные, как зараза, гости бывали в ее доме, и не смела высказать это, гостеприимно угощала их каждый раз, когда они приходили. Чуткая, как магнитная стрелка, она осязала надвигающийся кошмар, видела виновников и не в состоянии была остановить движение жизни…
А девочка, крошечная, неуклюжая, беззаботно и весело топотала по комнатам, назойливо приставала к ребятам и бесконечно повторяла, ужасно картавя своим хриплым бесформенным голоском злободневную песенку:
Поздно вечером Илья собрался уходить. Леля удивилась: не обидела ли чем? Принялась упрашивать остаться, а он, смущаясь, неуверенно отказывался и продолжал одеваться.
— Не могу. Обещал дяде быть у него… Я заставляю его ждать.
Вышел — темно, страшно. Потянуло обратно, к свету: может-быть, там внизу ожидают. Схватят — и утащат… Напряг свою волю и, твердо шагая, спустился по лестнице.
Прошел к трамвайной остановке. Ярко освещены улицы, толпы снуют. Как весело! В Царицыне, чуть стемнело — ни души, только часовые изредка покрикивают грозно: «Что пропуск? Стой! Стрелять буду!»… А впрочем, там фронт за городом… Как далеко уплыло это!..
Все так же предусмотрительно сел на трамвай, проехал в глухую, слабо освещенную Старопочтовую улицу. Потом торопливо, пряча свою тень у стен домов, прошмыгнул к тому большому дому и нырнул в подвал.
Дядя ожидал его вместе со своим товарищем. Тот читал ему газету «Приазовский край», на столе стояли три бутылки горевшего против лампы красного вина, лежал сверток. Увидав Илью, дядя облегченно вздохнул и весело бросил:
— Ну, мы думали, тебя сгребли уже.
— Рано еще, пусть подождут.
Дядя, чрезмерной полноты, напоминающий пожилого грузина, чисто выбритый с вьющимися седеющими волосами, завозился у стола. Товарищ его, слушая разговор, отложил газету. Дядя было снова забросал Илью вопросами, но тот поспешил перевести беседу:
— Что дома, спокойно?
— Да покуда ничего, все живы-здоровы; обыски, правда, делали, искали какие-то твои револьверы и пулеметы; ничего, стало быть, не нашли и успокоились.
Он нарезал на большую сковороду фунта два-три малороссийской колбасы, разжег керосинку в углу, у двери, — и колбаса весело зашкварчала, соблазняя своим запахом желудки сладостно поёживаться.
— Потом, опять-таки, забрали твои фотографии: как видно, ты им очень понравился. Там Рыжик всем верховодит. Зверь, каких свет не родил. Вот чорт создал человека людям на горе. Когда карточку твою увидал — обрадовался: «Это, говорит, нам очень пригодится. Мы его по ней из-под земли, дескать, выроем». А потом будто и говорит: «Нет, эта птица не скоро попадется». Это он про твою карточку, где ты снят был офицером.
Колбаса зарумянилась, вздулась от жира и горячего воздуха. Дядя поставил сковороду на стол, подложив под нее кусок газеты, нарезал пышного белого хлеба целую гору, раскупорил бутылку — и началось угощение. Он продолжал рассказывать, а Илья слушал его и вместе с тем думал о своем. Ему очень неприятно было это сообщение о карточке. Рыжик — контрразведчик; карточку, конечно, размножили и разослали, и первым делом в Ростов, куда тяготеет весь низовой Дон и куда бегут спасаться те, которые не успели уйти с красными. Арестуют почему-либо — сразу называй свою фамилию, признавайся, что бывший офицер, и жди смерти. Был приказ Деникина офицерам: «Всех, кто не оставит безотлагательно ряды Красной армии, ждет проклятие народное и полевой суд русской армии — суровый и беспощадный». В этом же духе писал и атаман Краснов.
Но Рыжик, кто мог думать, что этот нежный муж, который поступил в дружину, чтобы зарабатывать честным трудом на питание своей больной жене, — шпик? Однажды, в дружине зашумели: «Выгнать Рыжика: не знаем, что за человек, откуда явился; теперь всякая сволочь по щелям залазит, сбегается на Дон!»… Его тогда не было. Так он каким-то образом узнал об этом — повидимому, был еще какой-то «друг» в дружине, — прибежал на утро в своем желтом полушубке в дружину, затесался в толпу и начал жаловаться: то к одному подскочит, то к другому; голос нежный, вкрадчивый; топчется на журавлиных ногах, а сам рыжий, глаза холодные, водянистые, нос длинный, загнутый. Разжалобились ребята, «выразили доверие» и вдобавок предложили начальству выдать денег на молоко для его больной жены.
Илья скоро уехал из родной станицы в Ростов, «в гущу государственных событий». А этот Рыжик высидел до восстания и вдруг преобразился: серебряные погоны на плечах; начальник контрразведки, старый охранник одного из крупных городов России. На руках — списки дружинников. Всех знает в лицо. Кто посмелее и решительней — пробились к орловцам, мартыновцам, а малодушные пошли один за другим темными ночами по дороге, пробитой скотиной, за бойню. Там Рыжик с хищным носом, оскаленными зубами утолял свою сладострастную похоть: мучил свои жертвы, рубил, вымещал звериную ненависть. Там втаптывали в вонючие внутренности животных изрубленные трупы малодушных, виновных лишь в том, что они отказались от борьбы против белых.
А дядя тем временем, усердно наливая Илье уже из второй бутылки, понукал его кушать, хотя это было совсем излишне: тот рассеянно уничтожал колбасу почти один. Товарищ дяди, тоже пожилой сапожник, только слушал, да когда чокались стаканами, говорил тихо, застенчиво: «За ваше здоровье», «дай бог, чтобы скорей пришли наши».
Дядя рассказывал теперь о своих, стариковских приключениях, когда он ходил в станицу к своей семье в надежде найти более спокойную жизнь и работу. Воображение Ильи рисовало возбужденные толпы стариков-казаков, поднявшихся во всех станицах, хуторах, подозрительно относившихся к каждому плохо одетому прохожему, особенно рабочему; требовавших изгнания «хохлов» с Тихого Дона или поголовного их истребления; готовых топить плывшие мимо баржи с пассажирами, и обстреливавших эти беззащитные баржи с берегов.