— Это со мной случается. Лучше, Натка, никуда не ездить, просто выезжать. Прежде всего к нам в сад. Столько мест, где хочется побывать. Я оттуда куда угодно довезу тебя на велосипеде.
Она обтянула колени подолом платья, села на траву. Пока Андрюша подвинчивал гайку, он наблюдал, как в зрачках у Натки менялись отражения: качался желтозубчатый подсолнух, стояло растеребленное на горбу облако, пылил автомобиль-амфибия.
Огород Лошкаревы не пололи с весны. Он свирепо зарос травой. Хотя Андрюше было ясно: махать хозяевам тяпками до темноты, — все-таки его морочила нелепая мысль. Натка подлизывается к матери и просит отпустить на Песчаное озеро. Та отпускает. Он снимает майку, обворачивает раму. Натка прыг на раму. Покатили. На Песчаном по отмели кулики похаживают, кроншнепы вышагивают на ходулистых ногах. Он и Натка бултых в озеро. Поплыли. На тот берег. Она быстро устала, но не просит помочь. Очень гордая. Он переворачивается на спину и ее заставляет перевернуться. Берет под левый локоток, подтягивает к себе, и они плывут дальше. Головы рядом, щека к щеке.
— Ты оглох, Андрюшечкин?
— Я? Замечтался.
— Мечтай на здоровье.
Натка вскочила, пошла к матери.
Нахлынул ветер, взметнул пуховой легкости ее волосы. Кое-кто из дворовых ребят насмешничал над Наткиными волосами — мышастые, кроличьи, а ему они нравились, гладил бы их и гладил, если бы разрешила.
— Андрей, помоги-ка нам! — крикнула Нюра Святославовна.
— Ну, мама…
— Пусть поможет, покамест на родник хожу.
— Без него справимся.
Нюра Святославовна отдала Андрюше тяпку. Он с выловом взглянул на сердитую Натку, яростно срубил куст молочая.
Наверно, так подействовал ее никчемушный взбрык, — пробудились в Андрюше недавние обиды: на бабушку Мотю, за то, что она давала его матери, как милостыню, деньги на продукты, на отца, за то, что он зарится на складскую дверь, на историчку — могла бы быть доброжелательной и чистой.
Андрюша сердито взмахивал тяпкой, полностью вгонял заступ в почву. Подрубая осот, колкий, с ухватистыми листьями, он представлял себе, что это отец, и мысленно спрашивал его: «Все, говоришь, приспосабливаются? Все, значит, за каждого, каждый за себя? Получай!»
Под полынью он подразумевал бабушку Мотю: «Здравствуй, вредная старушка бедной юности моей. Для блезиру ноешь, что нужда заела. Сколько накопила? Помалкиваешь? Разоблачу. Выслежу, куда прячешь ключ от сундука, и разоблачу. Получай!»
Натка быстро приотстала от него. Он догадался: противничает, чтобы он убрался. Намеренно психанула. За Крым струсила. Виноградник, персики, морские ванны… Хочешь ехать — пожалуйста. И незачем разводить самодеятельность.
Воткнул черенок тяпки в огород, зашагал к стежке. Внезапно картофельное поле, меловая гора, электровоз, тащивший вагоны с металлургическим шлаком, — все затянулось пленкой, сотканной из алого и оранжевого, зеленого и лилового, голубого и василькового. Испуганно смежил веки — не слепнет ли? — и понял, что случилось. Чтобы Натка не заметила, не стал вытирать глаза. И покуда шел к велосипеду, разноцветный мир дергался вверх-вниз, будто прилип к паутине.
— Андрюш, погоди!
Он мучительно хотел уехать (слишком уж часто помыкают им), но даже не шевельнулся. И ему почудилось, что в мозгу, откуда должно было хлынуть в ноги и руки движение, образовалась белая пустота, и она-то была причиной оцепенения.
— Безлюдье ведь, Андрюшечкин.
— Чего?
— Кругом ни души. Нападет кто-нибудь.
— Шмель или мотылек?
— Хотя бы. Погоди. Мама знаешь как рассердится?! Ненадежный человек, скажет, твой Андрюшечкин.
— Не скажет.
— Не обижайся. Ты же знаешь — я капризуля. Ну, дурачошка!
Натка положила ладонь ему на плечо и надавила, требуя, чтобы он перестал обижаться.
«Все-таки Натка славная, — подумал Андрюша и рассвирепел на себя: — Сосулька, растаял».
— Ну, дурачошка, — повторила Натка, заметив, что снова обострилось выражение Андрюшиных глаз. — Представляешь, ты точно заметил: борьба с грудного возраста. У нас борьба или капризы?
— У меня самозащита.
Он покосился на нее: пружинкой прядка волос над виском, просительно-нежно выдвинуты губы, на запястье пятнышко от бородавки, выжженной ляписом, платье, которым ветер облепил ее фигурку.
— Неужели ты дуешься до сих пор?
— На всех дуться — сердца не останется.
— Все — это килька в бочке. Ненормальный какой-то.
— Да, ненормальный: с припозданием.
Он сел на велосипед. Нюра Святославовна, неся бидончик с водой, мерно поднималась из лога. Нюра Святославовна была полная женщина, но в том, как она ходила, не чувствовалось ни вялости, ни огрузнения, быстроты в ней тоже не было, а была плавность, ласковая плавность, невесомая, которая, как и ее нежно-розовое лицо, вызывала в нем чувство обожания. Обычно, видя Нюру Святославовну, он горевал, что мать у него худенькая, с желтоватым лицом, руки старчески глянцевитые, кожица на них истончилась и ее усеяло «гречкой».
Щеголевато наклонясь над рулем, изо всех сил вращая педалями, хотя уклон был без того падуч, он промелькнул мимо Нюры Святославовны. Он надеялся, что и лихость его и посадка восхитят Нюру Святославовну. Она повернулась вослед ему. Велосипед подскакивал. Кузнечья Андрюшина фигурка была как припаяна к седлу и рулю.
Неторопливое восхождение на холм было приятно Нюре Святославовне. Слишком редко ей удавалось выбраться за город. К воскресенью скапливалась груда неотложных домашних дел. Близких друзей, имевших собственные машины, у нее и мужа не было. Брать штурмом кузов грузотакси (охотников вырваться на природу было море) она не решалась. Вот и приходилось летом домовничать в выходные дни. Сюда, на картошку, по обыкновению она добиралась пешком. И здесь ее душу охватывала такая отрада, и почти не верилось, что она наконец-то вырвалась из города, который иначе и не называла, как железобетонный автоклав. Отрада настраивала ее на созерцательный лад. И под воздействием этого чувства она воспринимала все вокруг себя то как счастливый мираж, то как лучезарные куртины, навеянные дремой.
Едва Андрюша пролетел мимо Нюры Святославовны, в ее взоре, просветлевшем от созерцания, словно небо от холода, вспыхнуло веселое удовольствие. Как он ошеломил ее своим рискованным спуском! Как он козырнул перед ней! Как хочется ему понравиться. Прямо-таки не поймешь, кому он больше хочет понравиться, этот Андрюшечкин, матери или дочке?
5
Будка Зацепиных походила на скворечник. Рядом с нею гнулся на обдуве карагач. Под ветром сад стряхивал немоту. Все начинало звучать: щербинки на стволах, изгибы веток, иглы боярышника, шелушащаяся кора акации. Но слышней всего была листва. На яблонях она пошлепывала, на вишневых деревьях издавала лаковый треск и посвист, на тополях жужжала, в смородиннике рассыпала тягучий шелест, как сырое сено при раструске.
Карагач был почти безмолвен: чего-то шепелявил, по-детски неразборчиво, застенчиво.
Сад Андрюша посадил с матерью. Тогда он был слабосильным: только во втором классе учился. Трудно дались им яблони. Вырой яму метр на метр, а когда посадишь деревце, — вылей под него не меньше пяти ведер воды, а по совету агронома Оврагова, и все десять. За водой ходили в лог, на болотце. Туда хоть и далеко было, но прытко бежал, обратно чуть ковылял, особенно среди кочкарника, где ведерко приходилось перед брюхом тащить, чтобы не задевать за камыш и осоку. Все равно и сам он и мать были счастливы. Лишь одно их огорчало — установление отца:
— Никакой шушеры-мушеры в саду не нужно: яблони, малина, вишня. В промежутках — виктория, помидоры, огурцы. Все остальное — курфюрст с ним.
Мать посадила алычу, он приехал и выдрал. Надумала посадить сливы, пристращал, что вышвырнет их на дорогу: тоже изрядная кислятина. Впоследствии, уже без спроса, они заменили малину, быстро выродившуюся и захватнически разраставшуюся, смородиной, крыжовником, черемухой, нежинской рябиной, а на меже с соседями посадили лиственницу, сливы, акации, тополя, боярышник. Лиственница, тополя, акации были для Никандра Ивановича пустыми деревьями.