Было морозно и ветрено, однако за железнодорожными зданиями на базарчике под громоздкой, похожей на заводскую, крышей бабы бойко торговали всякими соленьями, мороженым молоком, яйцами, настойчиво зазывая пассажиров и умоляюще глядя на них. Особенно усердствовала одна старуха, сухонькая, морщинистая, но с живыми, как у молодухи, колючими глазками.
— Яйца, а ну, кому яйца?! — кричала она. — Крутые и всмятку. Забирайте, покудов есть. Эй, молодка, подходи сюда!
«Энергичная какая», — удивилась Нонна и спросила у старухи:
— Сколько?
— Вот энти — двадцатчик штука, а энти, покрупнее, двадцать пять копеек.
— Да вы что, прямо-таки шкуру дерете с покупателя. В городе на базаре продают по рубль двадцать десяток.
— А и поезжай туды, милая, поезжай, тока во сколь они тебе, яички-то, тогда обойдутся.
— Ив деревнях можно купить вдвое дешевле.
— Дык и покупай, я уж тебя не неволю, милая, брать у меня. Только навряд ли сыщешь, не лето счас.
— Но все же…
— Чё «все же»?! — вдруг заорала старуха. — Чё тебе надо-то от меня, какого лешего ты ко мне привязалась? Кем это тебе такие права дадены, чтобы указывать? А?! Прилипла, как банный лист, прости меня, господи.
Было ясно: скажи старухе хоть одно еще слово, она совсем взбеленится, расскандалится на всю округу. Нонна махнула рукой и пошла.
В совхозе ее приняли хорошо; она долго разговаривала с директором, главным зоотехником и еще какими-то начальниками, которые заходили в кабинет директора. Все это были словоохотливые люди.
Рассыльная привела доярку Камышенко.
— Татьяна Михайловна, — представилась Камышенко. Ее пожатие, торопливое, деловитое, понравилось Нонне. И вообще Татьяна Михайловна, по всему видать, была симпатичным человеком. Пожилая, полная, она, однако, двигалась легко и быстро, во всем ее облике выражалась какая-то озабоченность, свойственная многим простым, вечно занятым и нервным натурам, и готовность тотчас взяться за любое трудное дело. Она очень просто, без какой-либо отчужденности, кою нередко проявляют к чужакам женщины в дальних сибирских деревнях, разговаривала с Нонной, когда они шли по селу мимо красивых, из белого кирпича, домов с трехстворчатыми окнами, с двумя выходами — на улицу и во двор, и с большими, как на дачах, верандами. Таких домов было квартала полтора. Во дворе и возле окон кирпичных домов, а также у дороги стояли березы, придававшие этой части села вид дачного поселка.
— Давно построили? — поинтересовалась Нонна.
— Несколько домов в прошлом году, а остальные вот только нонешним летом. Глянутся?
— Очень. Как, удобно в них?
— Еще бы, дома куда с добром. Правда, кой-кому из наших чалдонов не совсем по душе. Веранды, дескать, ни к чему, ребятишки все стекла побьют. Дворы, мол, открытые, без ворот, без заборов, без ничего. Старинка-матушка, что поделаешь. У нас кое-кто из мужиков еще в драных полушубках в кино ходит. Двадцать лет назад так ходил и сейчас одевается как попало, хотя и зарабатывает ничего. По привычке дурной. Да…
Сама Татьяна Михайловна была в чистеньком пальтеце с каракулевым воротником и в пуховой шали.
— А вы где живете?
— Я в своем доме. Разреши-ка мне — мигом бы перебралась в таку-то квартиру.
Она вздохнула, но вроде бы не особенно горестно. Нонне казалось, что Татьяна Михайловна чем-то встревожена и напряжена.
Эта мысль появилась у молодой доярки еще в конторе и навязчиво не покидала ее, когда она осматривала коровник, доильную площадку и аппараты, которые ей не приводилось видеть, потому что у них в совхозе все было, как сто лет назад — сядешь под коровушку и доишь руками до боли в пальцах.
Нонна побывала на дневной и вечерней дойках, перезнакомилась со всеми, без конца приставая с расспросами и к Татьяне Михайловне и к другим — много тут было интересного. Она всюду ходила за Татьяной Михайловной и удивлялась, до чего все же деловита и расторопна эта пожилая женщина. И не суетлива, чего страшно не любила Нонна. С техникой Камышенко обращалась свободно, будто давным-давно изучила ее, хотя на механическую дойку ферма перешла только прошлой осенью. С коровами разговаривала, как с малыми детьми — спокойно и покровительственно — и, лишь когда сердилась, тихо ворчала: «Стой же, милая, стой, не лягайся». Всердцах Татьяна Михайловна ворчала даже на неодушевленные предметы: на ворота, которые тяжело открывались — «окаянные, примерзли вы, что ли?», на упавшее ведро — «куды покатилось?»
После вечерней дойки они прошли по надоедливо длинной — не менее километра — заснеженной улице на другую окраину села к пятистенному, из добротных толстых бревен дому с воротами, на диво высокими, и амбаром.
— Вот и хозяйство мое, — сказала Татьяна Михайловна.
Во дворе было совсем темно, небо закрывали сарай, горой нависающий над двором, и непомерно большая крыша крыльца; на землю, тщательно очищенную от снега, падали два острых электрических луча, вырывающихся из закрытых ставен. «Двор-то, как крепость, сараище и воротища недавно поставила или от старых времен сохранились?» — подумала Нонна, но спрашивать не стала.
Жила Камышенко богато: комнаты просторные, чистенькие, недурно обставленные, были у нее и радиоприемник, и ножная швейная машина, и ковер, и много другого добра. На божнице — картина в золоченой рамке с видом моря.
Татьяна Михайловна наскоро собрала ужин, который, однако, оказался сытным, со всякими соленьями и вареньями, и, усадив Нонну, выставила бутылку вина.
— Ну, ради знакомства. Да ты шибко-то не того, не отбояривайся. Ради знакомства можно. Это слабенькое совсем, из виноградного соку, торгаши сухим его называют. Прошлый раз в городе взяла. Бражку мы не глушим и водку не берем. Мне дак вообще нельзя, у меня плохо с желудком, боли, будто гложет кто-то. А все потому, что в голодуху военную всякую дрянь ела. И после войны в колхозе — тогда у нас колхоз был — тоже, помню, почти ничего не получала. Если картошка или, скажем, чего другое попортится, так все равно сожрешь. Худые времена были. Да-а…
Она усердно потчевала, но сама ела мало, не пила, и говорила больше о деле:
— Механическая дойка, я те скажу, штука очень даже хорошая. Тяжело все-таки руками-то… Сама знаешь. Я ведь еще до войны доила, а все привыкнуть не могла, все рученьки болели. Со столькими-то коровами… Да ишшо траву летом подкашивай. А тут ты навроде мастера, и техника за тебя. Да. Бухгалтер говорит, что у нас даже экономия средств получилась на мехдойке. Ну, и чистота. Хоть какие у тебя чистые руки, а аппаратом лучше. Не пойму я, почему люди морду воротят от этого. Возьми хоть наших соседей — Шаталинский совхоз. Еще в начале года понавезли они до черта всякой техники и сперва было крепко взялися, а потом чего-то забросили все аппараты. Забросили и опять руками доят, милыя. Да. Ну, что ты на это скажешь?
Нонна ничего не ответила: откуда ей было знать.
— А у нас на Чапаевской ферме молоко сбавилось от мехдойки. Лешаки безмозглые.
«Сильна б она была в должности главного дояра района, — подумала Нонна. — Жаль только, что нет такой должности».
В избу вошел рослый парень лет восемнадцати, одетый не то в короткий тулуп, не то в длинный полушубок.
— Ну, что?.. — спросила Татьяна Михайловна.
Парень молчаливо раздевался и разувался.
— Ну, чего ты молчишь? — Татьяна Михайловна впервые за день повысила голос, и Нонна вздрогнула.
— Дай хоть в себя прийти. И нетерпелива ж.
— Все продал?
— Все.
— За сколько?
— По два двадцать.
— За сколь?!
— Ну чего переспрашивать.
— Ты что?! Ты что, очумел, что ли? Да? Все продают по два с полтиной да по три за кило, а он умудрился по два двадцать. Чего ж ты даром не отдал?
— Не шуми. Ну, не шуми. — Морщась, парень сел за стол и робко взглянул на Нонну. — Послушай прежде. На базаре теперь, понимаешь, не шибко пошеперишься — твердые цены установили. Не пошеперишься.
— Какие такие твердые? Что это, в магазине, что ли?