— В магазине не в магазине, а навроде. Есть такой приказ начальства: свинину продавать по два двадцать — не дороже, а если второго сорта окажется — так по рубль семьдесят, яйца — по рубль двадцать десяток, не дороже, ну и все прочее так же. Вот так! Объявленья везде вывешены об этом. Мужик какой-то ходит с красной повязкой на рукаве и милиционер рядом с ним, обсматривают все, проверяют. Ничего не выйдет дороже. Да и в магазинах теперь свинина есть по рубль восемьдесят.
— А на втором базаре?
— Чего?
— О, господи, чевокало непутевое! На втором-то базаре был ли тот, который за рекой, у кожевенно-шубного завода?
— За рекой? Хм. За рекой… Я и не слыхал о нем. Да порядки-то, поди, везде одинаковы.
— Поря-я-дки. Где лучше, там и сбывай, вот тебе и порядки. Порядки. Сеть-то хоть купил?
— Не продают. Нигде нету. Все магазины обсмотрел. А сапоги, манки и селедки купил. Вон.
— Это и дурак купит.
Татьяна Михайловна говорила раздраженно, нисколько не стесняясь Нонны. Более того, она даже попыталась вызвать у нее сочувствие:
— Вот к коровам… К коровам надо подходить спокойно, не нервничать. А с людьми так не выйдет. Пока на него, на окаянного, не оранешь, никакого проку не будет.
Парень молчал. Такой рослый, здоровый, бас, как у Шаляпина, а молчал.
— Свинью, наверное, закололи? — спросила Нонна.
— Да вот… Целый год кормила, картошки и хлеба сколь на нее ухлопала. Грузовик наняла мясо в город везти, хоть и попутный, но все равно. И вишь….
— В столовую бы сдали.
— Еще чего! — Татьяна Михайловна вдруг враждебно поглядела на Нонну. — Тебе там столь отвалят, что карманы разорвутся. Ну, ладно, время уже много, надо дров притащить и спать укладываться.
Нонна тоже заторопилась.
— Я пойду.
Татьяна Михайловна не удерживала ее.
— Вещички-то у тебя в конторе? — спросила она все еще раздраженным голосом. — Где там? Аха! У нас приезжие у Семеновны останавливаются. Это не так чтобы далеко. Санька проводит.
Санька всю дорогу молчал, сопел и вроде бы сердился на Нонну, но она понимала, что он сердится на мать и вообще у него испорчено настроение.
В доме Семеновны, старухи говорливой, общительной, привыкшей к частой смене постояльцев и свободному с ними обращению, Нонна почувствовала себя легко. Она только сейчас поняла, насколько в доме Камышенко все строго и напряженно. Разговаривали с Семеновной о разном, и, естественно, о Татьяне Михайловне.
— Бабешка эта работящая, — рассказывала старуха, уже лежа на кровати. — Она те, как я, попусту болтать не будет. Не! Доярка куды с добром, сама, говоришь, к ей учиться приехала. И по дому не сплошат. Хозяйка настоящая. Животины у ей всякой, ну прямо уйма — окромя коровы, телок, овечек сколько-то, бо́рова, понятно, всегда откармливат. Боров-то, — как бык. Ей-бо! Курочки… Ну и огородишко порядошнай, все что хошь там растет. По два урожая собирают, ей-бо, ни у кого так-ту не получатся. И везде успеват, за всем успеват. Правда, парень у ей добро какой, и мать ишшо в силах.
— А мать я что-то не видела.
— Мал ли. Они там все, как звери, робют. Санька-то даже в клуб редко забегат, на работе все. Шибко богато живут. Из совхоза получают и не мало. Мясишко, яички продают на базаре, а летом — редиску, огурцы, помидоры там всякие ране других на разъезд выбрасывают. Пассажиры, те, чё хошь расхватают.
— Послушайте, но это же безобразие! — возмутилась Нонна. — Так раздуть свое хозяйство, торговлей заниматься.
— Да ты уж, милая, шибко здорово хватила. Скота-то у их и не боле, чем у других хозяев справных. И огородишко, если уж говорить прямо, как у всех прочих. Только у ей, чертовки, все куды лучше получатся. Здорово, в общем. И коровушка по двадцать литров молока дает, и курочки без конца несутся, боровок такой вымахат, я те дам. Поглядела б, какое сало у борова многослойное, в ладонь толщиной, ей-бо. Кормит она свинью, говорят, разными кормами: то картошкой одной, то хлебом, ну чисто одним хлебом, или ишшо чем-нибудь. И с огурцами, к примеру. Прошлым летом неурожай был на огурцы, квеленькие у всех они получилися. А у Татьяны на диво крупны были и длинные пошто-то. Робятишки к ей в огород лазили воровать. И робятишки-то такие, вроде не вороватые, не примечалось ране за ними. Баклажаны каки-то выращиват у себя, никто у нас отродясь не видывал их. Бабешки, как на чудо великое, бегают глазеть на баклажаны те.
Ягоду-клубнику посадила. Груздей завсегда насолит. Хо-о! Ну, а насчет торговли… Если лишку, так куды девать? У нас вот есть такие мужички и бабы: отробят свое в совхозе и сидят-посиживают, семечки грызут, разговоры разговаривают. А как весна — забегают, то не продашь ли им, друго не продашь ли. Прошлый раз на собраньи к Татьяне один прискребся было. Сперва похвалил: доярка, мол, примерная и все такое, а опосли запушил злыми словами, навроде твоих.
Смерть как хотелось спать, но, чтобы не обижать старуху, Нонна отгоняла сон и слушала, изредка поддакивая.
— Хитрушшая она, Татьяна-то. И коровушек лучших оттяпала. Все теперь у ей черно-пестрой породы. Да ты ить их видела. Тут надо вот с чего начать. В третьем годе к нам в совхоз мно-о-го коров привезли, с Урала откуда-то. Черно-пестрых. Потом они брусулезом заболели. Больных держать, ясно, не стали. А всех здоровых она себе оттяпала. К начальству побегала и отдали — доярка-то в сам-деле хорошая. Счас они у ей, как слоны, ходют, во как выхолила.
Нонна заснула, но вскоре проснулась отчего-то. Семеновна все еще не спала и теперь уже бормотала совсем тихо, полусонно:
— Отец Татьяны ничего так это, справно жил. Да грех за ним водился один — в картишки играл крепко. Вскорости после Колчака продулся он в картишки эти. Всю осень играл и продулся так, что от хозяйства мало чего осталося. Горевал страшно. А потом не раз говаривал: «И лучше, а то, лешак знат, может, и раскулачили б».
В Боровском совхозе Нонна прожила с неделю, она старалась все увидеть, все узнать, приставала с расспросами, уже не чувствуя неловкости от этого, как вначале. Внимательно присматривалась к Камышенко, более и более убеждаясь, что это, в сущности, весьма сложный, противоречивый человек. Для Татьяны Михайловны все было раз и навсегда решено, все понятно и, подгоняемая какой-то внутренней неиссякаемой энергией, она действовала не колеблясь, ни над чем долго не раздумывая и в то же время неторопливо. Нонну учила охотно, неприятен был лишь слегка покровительственный тон и некоторая категоричность: «Я ж тебе сказала как…», «А ты, слушай, поняла?»
Она не приглашала к себе Нонну. Только за день до ее отъезда, когда они шли на собрание работников животноводства, сказала:
— Зайдем ко мне, платьишко надо сменить.
Было еще не темно, и Нонна увидела ладные хлева, поленницы дров по всему двору — лет на пять хватит, крепкие запоры на воротах, на сенных дверях.
У печи сидела старуха и чинила бредень. Это была та самая старуха, которая на разъезде сбывала яйца по двадцать и двадцать пять копеек за штуку. Санька подбивал планки у курятника, тянувшегося от печи до стены и еще метра на полтора по другой стене, и сделанного, видать, не тяп-ляп, а крепенько, на годы. Старуха ответила на приветствие вежливо, дружелюбно, и Нонна решила: «Не помнит».
— Чего ты, как неживой? — сказала Татьяна Михайловна сыну. — И давай собирайсь на собрание.
— Будешь неживой, — мрачно отозвался Санька. — Я ведь сегодня с четырех на ногах. Ишачишь, как проклятый.
— Давай собирайся.
— Не пойду никуда. Спать вот сейчас буду.
— То есть как это? Что тебе, ночи мало? Не пойдет он никуда. Еще недоставало, чтобы люди о тебе черт знает что говорили. Ты мне эти штучки брось. Одевайся без разговоров!
Дома Татьяна Михайловна была грубой, властной и вообще какой-то другой.
Отложив бредень, старуха начала подтирать возле курятника. Поправляя корытце с кормом, проговорила как бы про себя:
— Уж все пожрали, окаянные. Тока и корми их, тока и наваливай, а как начнешь яички продавать, так дорого, вишь ли, чуть не задарма хотят.