— И все же надо писать, печататься, продираться к читателю, — говорит Афанасьев. — Люди ждут сокровенного слова.
— Для этого нужна сила орла. — Александра Владимировна Щепкина, жена Николая Михайловича, звякает серебряной ложечкой, помешивая чай в тонкой фарфоровой чашке. — А вы у нас, Александр Николаевич, голубь кроткий.
— В писании сказано: будьте мудры, как змеи, и кротки, как голуби, — шутит Афанасьев. — А попросту говоря, лисичка-сестричка не сильна, да хитра: заставила волка хвостом рыбку удить и к тому ж на бесхвостом волке верхом домой приехала…
Выскочил откуда-то из темноты радостный Пикулин, с низким поклоном протянул Щепкиной тяжелую ветку сирени:
— Александра Владимировна, душенька, взгляните, цвет-то какой — персидская ночь! А какой аромат!..
Дома Афанасьев записал в дневнике: «Эти умные разговоры, довольно уже избитые, вчастую бывают хуже горькой редьки… Тешим сами себя, переливая из пустого в порожнее».
…В июне 1857 года Герцен пошутил в письме к Николаю Михайловичу Щепкину: «Я испугаю вас на днях «Колоколом». Словцо «испугаю», наверно, не такая уж невинная и случайная шутка. «О направлении говорить нечего, — писал Герцен в предисловии к «Колоколу» — Оно то же, которое в «Полярной звезде», то же, которое проходит неизменно через всю нашу жизнь». Герцен упрямо шел своим путем. Московским «нашим» за ним не угнаться.
Первый номер (Герцен назвал: «первый лист») «Колокола» вышел 1 июля 1857 года. «Vivos voco!» стояло под заголовком: «Зову живых!» Этими словами открывается «Песнь о колоколе» Шиллера. Герцен звал живых «на похороны всего дряхлого, отжившего, безобразного, рабского, невежественного в России»; он хотел «страстно, со всей горячностью любви, со всей силой последнего верования» видеть «могучее развитие ее».
Звон герценовского «Колокола» прозвучит над Россией. В самых отдаленных ее уголках будут жадно читать, будут бережно передавать друг другу строжайше запрещенные листы. И со всех концов страны будут писать в «Колокол» тайные корреспонденты. Гневного слова, едкой насмешки «Колокола» боялись губернаторы, жандармы, министры, царь. Страстных статей «Колокола» ждали все, кому дорога была «Россия развивающаяся».
Предисловие к первому листу «Колокола» открывалось стихами Огарева:
Привета с родины далекой
Дождался голос одинокой,
Теперь юней, сильнее он…
Звучит, раскачиваясь, звон,
И он гудеть не перестанет,
Пока — спугнув ночные сны —
Из колыбельной тишины
Россия бодро не воспрянет
И крепко на ноги не станет,
И — непорывисто смела —
Начнет торжественно и стройно,
С сознаньем доблести спокойной,
Звонить во все колокола.
Человек с портрета смотрит дружелюбно и внимательно, словно приглядывается и словно приглашает поразмышлять вместе.
Афанасьев любит оставаться наедине с портретом: видит большой, открытый лоб, которому больше подходит название «чело», проникновенные глаза, слегка приоткрытые губы — вот-вот вырвется очень нужное слово, — он отвечает на приглашение человека и размышляет о своем.
Портрет привез из Сибири Евгений Иванович Якушкин. В 1853 году Евгению удалось побывать там и впервые встретиться со своим отцом, Иваном Дмитриевичем. Среди декабристов Иван Дмитриевич Якушкин был в числе виднейших; Пушкин писал о нем:
Меланхолический Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал…
На процессе его приговорили к смертной казни, потом заменили смерть долгой каторгой. В Сибири познакомился Евгений и с друзьями отца — с Пущиным, Матвеем Муравьевым-Апостолом, Оболенским. Один из декабристов подарил Евгению Якушкину портрет. На портрете изображен Николай Иванович Новиков.
…Был Петербург восемнадцатого столетия, Петербург Екатерины Второй, которую подобострастно называли «Великой» и запросто (ей это нравилось) — «матушкой». Были блестящие вечера в Эрмитаже и шаловливые праздники за городом. Во дворце собственной рукой государыни написано было объявление: «Церемонии газайка здешняя ненавидует и за досада принимает». (Российская самодержица Екатерина Алексеевна, в прошлом София-Августа-Фредерика, принцесса Ангальт-Цербстская, в русском языке была слаба.) Веселились, ставили спектакли, танцевали, кокетничали; от непрестанной возбужденности у дам и кавалеров слишком блестели глаза. Пудрили парики, прически щеголей и щеголих на аршин возвышались над головою. Модницы рисовали на лице соблазнительные родинки — мушки. Существовал язык мушек — он заменял записочки: по тому, где и как нарисована мушка, кавалер угадывал симпатию, отказ, узнавал о свидании. Играли в карты (мaтушка императрица предпочитала игру «макао»), расплачивались драгоценными камнями. Кровавые рубины, ярко-зеленые изумруды, тонко граненные бриллианты, сверкающие всеми цветами радуги, были насыпаны в хрустальные бокалы; их доставали оттуда ложечкой. Между беспроигрышным «макао» и увлекательным беспроигрышным кокетством государыня дарила любимцам земли — тысячи десятин, деревни — тысячи изб, крестьян — тысячи душ. Землю и души продавали, обменивали на блестящие камешки, парики, золоченые кареты, на слуг-арапчат и длиннохвостых, ярких попугаев. В деревнях крестьяне работали от темна дотемна, прихватывали ночь, если месяц на небе был полный, копили господам оброк. В деревнях тысячами помирали с голоду, от непосильного труда и барских побоев. Императрица переписывалась с французскими философами, льстиво именовала себя их ученицею, хвастливо перечисляла, что сделала для благоденствия народного, и уверяла, что народ благоденствует. В Тайной экспедиции, которой управлял всем известный и на всех наводящий ужас Степан Иванович Шешковский, допрашивали и пытали тех, кто не желал «благоденствовать», не желал делать вид, что «благоденствует», тех, кто, подобно Радищеву, «взглянув окрест», чувствовал, что душа «страданиями человечества уязвленая стала». Там, в Тайной экспедиции, учиняли допрос, вздергивали на дыбу, водили по спине горящим веником, стягивали руки и ноги железными тисками.
Николай Иванович Новиков не пожелал благоденствовать в «золотой век» матушки императрицы Екатерины Великой.
Кто он был, Новиков, в этом сверкающем екатерининском Петербурге, рядом с всесильными временщиками, подобострастными вельможами, веселыми и коварными придворными шалунами? Никто. Или, точнее говоря, отставной поручик. Офицер в отставке, не повидавший сражений, не понюхавший пороху. Но в восемнадцатом столетии понял бывший поручик, что слово — действие: его слова были острее шпаги, разили точнее штыка, взрывались убийственной картечью. Не обстрелянный в боях отставной офицер Новиков решился вступить в открытый поединок с самой государыней, с Екатериной Второй, «Великой».
Желая показать себя всему миру просвещенной монархиней, Екатерина разрешила в 1769 году издавать в России сатирические журналы и сама первая тут же выпустила свой журнал под названием «Всякая всячина».
Императорская «Всякая всячина» объявляла себя «бабушкой» русских журналов и выражала надежду, что появятся и «внуки». Заодно «бабушка» строго наказывала «внукам», о чем должно писать и над чем можно смеяться.
«Никогда, нигде какое бы то ни было правление не имело более попечения о своих подданных, как ныне царствующая над нами монархиня имеет о нас», — поучала «Всякая всячина». Что же до сатиры, то никто не воспрещает снисходительно осмеивать слабости, «весьма обыкновенные человечеству». Замахиваться же на большее — ни-ни! В голосе «игривой бабушки» слышались жестокие ноты: «Впредь о том никому не рассуждать, чего кто не смыслит» и «никому не думать, что он один весь свет может исправить».
Новиков не внял государыниному предостережению. И в семье журнальных «внуков», разных лицом и характером, появился один, особенно дерзкий, решительный, непокорный. Имя ему — «Трутень». Эпиграф на титульном листе был многозначителен: «Они работают, а вы их труд ядите». Статьи «Трутня» — правдивый рассказ о тех, кто работает, и беспощадное обличение тех, кто ест чужой труд.
Люди удивленно и растерянно перелистывали новиковский журнал: прежде такого читать не приходилось.
Новиков печатает «копии с отписок» — писем крестьян к помещику: «Государю Григорию Сидоровичу! Бьет челом и плачется сирота твой Филатка. По указу твоему господскому, я, сирота твой, на сходе высечен, и клети мои проданы за бесценок, также и корова, а деньги взяты в оброк, и с меня староста грабит остальных, только мне взять негде, остался с четверыми ребятишками мал мала меньше, и мне, государь, ни их, ни себя кормить нечем…»
Такое и произнести-то вслух боязно, а тут, гляди, напечатано литерами на типографском станке. Иной читатель потрет пальцами бумагу, посмотрит лист на свет — не верится даже, что на самом деле.
А вот из объявлений, помещенных в «Трутне»:
«Недавно пожалованный воевода отъезжает в порученное ему место и для облегчения в пути продает свою совесть; желающие купить, могут его сыскать в здешнем городе».
Или: «Молодого российского поросенка, который ездил по чужим землям для просвещения своего разума и который, объездив с пользою, возвратился уже совершенною свиньею, желающие смотреть, могут его видеть безденежно по многим улицам сего города».
«Бабушка» поначалу пыталась наставлять строптивого «внука». Новиков делал вид, будто не знает, кто скрывается за обложкой «Всякой всячины», и в ответ дерзил отчаянно: «Госпожа Всякая всячина на нас прогневалась и наши нравоучительские рассуждения называет ругательствами. Но теперь вижу, что она меньше виновата, нежели я думал. Вся ее вина в том, что на русском языке изъясняться не умеет и русских писаний обстоятельно разуметь не может…» И дальше — уже совсем в открытую: «Видно, что госпожа Всякая всячина так похвалами избалована, что теперь и то почитается за преступление, есть ли кто ее не похвалит». Ответ «Трутня» «сей госпоже» заканчивается словами: «Я тем весьма доволен, что госпожа Всякая всячина отдала меня на суд публике. Увидит публика из будущих наших писем, кто из нас нрав».