«Бабушка» спорила со своевольным «внуком», но были еще и читатели — та самая публика, на которую надеялся Новиков. Она и решила, кто прав: тираж «Всякой всячины» сократился втрое, Новиков через три месяца выпустил свой журнал вторым изданием. Но в арсенале поручика Новикова были только слова; у коронованной журналистки имелось оружие и посильнее. «Трутень» был запрещен.
Новиков с трудом добился его возобновления. Новый эпиграф — тоже из Сумарокова — рассказывал всем о тяжелом и неравном поединке:
Опасно наставленье строго,
Где зверства и безумства много.
Но и возобновленный «Трутень» прожил недолго. Скоро появились на его страницах горестные слова прощания: «Против желания моего, читатели, я с вами разлучаюсь…»
Жить без журнала Новиков не мог. После «Трутня» он издавал другие журналы, среди них знаменитый «Живописец».
Александр Николаевич Афанасьев пишет книгу о сатирических журналах восемнадцатого столетия.
Хорошо бы переиздать журналы. Но мечта несбыточна. «…Это книги, которые дай бог, чтобы теперь являлись, — записывает Афанасьев, — да лучше всего их рекомендует то, что «Трутня» цензура не пропустила, следовательно о «Живописце» и думать нечего».
Афанасьев читает новиковский «Живописец»:
«Бедность и рабство повсюду встречалися со мною в образе крестьян. Непаханые поля, худой урожай хлеба возвещали мне, какое помещики тех мест о земледелии прилагали рачение. Маленькие, покрытые соломою хижины из тонкого заборника, дворы, огороженные плетнями, небольшие адоньи хлеба, весьма малое число лошадей и рогатого скота подтверждали, сколь велики недостатки тех бедных тварей, которые богатство и величество целого государства составлять должны.
Не пропускал я ни одного селения, чтобы не расспрашивать о причинах бедности крестьянской. И, слушая их ответы, к великому огорчению, всегда находил, что помещики их сами тому были виною. О человечество! тебя не знают в сих поселениях. О господство! ты тиранствуешь над подобными себе человеками»…
Строки, прорвавшиеся к читателям в «благоденственный век» Екатерины, не протащить сквозь умудренную цензуру в александровскую пору ожиданий и надежд. Екатерина поигрывала в просвещение, а может, просто до поры не разглядела, не почувствовала всей силы печатного слова. Потом журнальные «игры» и «милости» кончились: «свободоязычие» было объявлено опасным преступлением.
«Историк всегда Эзоп, — думает Афанасьев. — В изучении прошлого он растит мысли о настоящем, видит в прошлом прообраз настоящего. Читая столетней давности письмо, он волнуется не потому только, что вот-де как было тогда, но тут же сравнивает: «А теперь?..» В журналах обсуждают крестьянский вопрос. Печатает хорошие, решительные статьи некрасовский «Современник». Право, пригодились бы сейчас и новиковские «Трутень» с «Живописцем», и комедии Фонвизина весьма кстати, и, конечно же, как нельзя более, Радищев — «Путешествие из Петербурга в Москву». Но об этом и думать нечего. Книга, запрещенная три четверти века назад просвещенной «матушкой», так ни разу и не переиздана в России. (Ее, правда, переиздал Герцен в лондонской Вольной типографии, но пройдет еще полвека, пока сочинение Радищева увидит свет у себя на родине.)
Афанасьев читает «Живописца». Новиков рассказывает, как грозят издателю взбешенные крепостники:
«О, коли бы он здесь был! То-то бы потешил свой живот: все бы кости у него сделал как в мешке. Што и говорить, дали волю… Кабы я был большим боярином, так управил бы его в Сибирь».
Новиков знал, в какое время он живет; ему нетрудно было провидеть свою судьбу. Шешковский в простеньком своем сером сюртуке с медными пуговицами не часто появлялся на ослепительных вечерах в Эрмитаже: дела было много. Красноватый мерцающий свет в камере Тайной экспедиции не пробивался в страшную, бесконечную черноту углов. В 1792 году Екатерина лишь ей доступным ударом закончила поединок, тянувшийся без малого четверть века: приказала арестовать Новикова и отдать Шешковскому. После допроса его заточили без суда в Шлиссельбургскую крепость. В завещании наследнику императрица наказывала: «Сошли в Сибирь первого писателя, вздумавшего казаться государственным человеком». А Белинский писал о Новикове: «Благородная натура этого человека постоянно одушевлялась высокою гражданскою страстию — разливать свет образования в своем отечестве».
Новиков издавал не только журналы. Он издавал и книги по разным отраслям знания, сочинения лучших писателей и мыслителей того времени. За десять лет, с 1781 по 1790 год, почти треть всех вышедших в России книг издана Новиковым.
Современник писал, что Новиков «двигал вслед за собой общество и приучал мыслить».
Афанасьев пишет книгу о Новикове и его журналах.
Новиков в прошлом, сегодня — Герцен с «Колоколом» и «Полярной звездой», «Современник» Некрасова и Чернышевского в Петербурге.
Россия тоскует по слову-действию, ждет его.
Афанасьев подумывает о журнале — своем, маленьком, но чтобы и в нем говорить нечто нужное людям.
Он любит оставаться наедине с портретом Новикова. Вглядывается в лицо на портрете. Однажды записывает серьезно и шутливо одновременно: «Это портрет человека, которого нельзя не чтить. Что за лицо! Открытое, проникнутое мыслью, с большим лбом и таки порядочным носом (что мне особенно приятно!)…»
Название у афанасьевского журнала не завлекательное, ученое — «Библиографические записки».
Большие листы, текст в две колонки убористым шрифтом.
Строгие, деловые заголовки статей.
Испрашивая у властей разрешение издавать журнал, Афанасьев бесстрастно сообщает: «Библиографические записки» собираются знакомить читателей «с живым содержанием редких, малодоступных и тем не менее любопытных изданий»; рассказывать о судьбе различных литературных произведений и об их авторах.
Но это разговор лисички-сестрички с серым волком.
Все дело в том, какие издания Афанасьев и его друзья сочтут «любопытными», о каких произведениях и о каких авторах поведут в журнале речь.
Неопубликованные прежде стихотворения и письма Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, Полежаева, декабристов. Очерки и заметки о Новикове, Фонвизине, Радищеве. Статьи и воспоминания деятелей прошлого, недовольных политикой правительства…
Но все это очень хитро, с десятками уловок, запутывая следы.
Афанасьев шутливо признается:
— В наш век басни снова получают силу и значение; следует только дать им современное направление, о чем я пуще всего и хлопочу.
В «Библиографических записках» нужно читать не только самый текст, но и примечания, сноски под страницами, указатели, объявления. Нужно расшифровывать невинные, казалось бы, фразы, ничего, на первый взгляд, не значащие слова.
Заголовок: «Из непечатной литературы 20-х годов».
Затем следуют два стихотворения.
Подпись: «К.Р. 1826. А.Р.»
Но русские читатели уже приучены разгадывать подобную тайнопись.
«Из непечатной литературы 20-х годов» — значит из декабристской. «К.Р.» — Кондратий Рылеев. «1826» — время, когда Рылеев, заточенный в крепость, ожидал казни. «А.Р.» — Алексеевский равелин.
Так люди узнают стихи, которые вождь декабристов сумел переслать в камеру своему другу Оболенскому: «Мне тошно здесь…» и «О, милый друг, как внятен голос твой…»
Небольшая сухая заметка, интересная как будто немногим исследователям старины: «Русские студенты в Лейпцигском университете (1766–1771)». Но кто прочтет заметку внимательно, обнаружит в прилагаемом списке имя одного замечательного студента — Радищев.
Невиннейшая статейка — «О рукописном сборнике стихотворений ХVIII столетия». Но где-то в примечаниях редакции, среди ученых рассуждений, притаилось: «Все меры и преобразования Петра, которые имели такое огромное значение для государственной жизни России, мало касались народа: они не изменили его положения ни по отношению к духовенству, ни по отношению к помещичьей власти, ни по отношению к его материальному благосостоянию».
Неизданные прежде сочинения М. М. Щербатова. Князь Михаил Михайлович Щербатов — знатный вельможа, закоренелый крепостник. Он считал, что даже сама императрица Екатерина Вторая мало печется об интересах родовитого российского дворянства. Щербатов «поминал с умилением» допетровскую русскую жизнь, ее строгие, неподвижные устои и обычаи: ему омерзителен мишурный и развратный двор Екатерины. В своих сочинениях (оттого и не издавали) он зло «охуляет» императрицу и правление ее. К тому же в хуле Щербатова читатель и через сотню лет находит привлекательные строки: «Ничего легче как молчать или вздор говорить, или половину речи своей сделать из слов: да, да, очень хорошо, изрядно, и подобное»; но в ком живут «нетерпение и чувствительность, происходящие от любви к отечеству», тот не хочет «лгать из лести и подло раболепствовать».
Журнал «Библиографические записки» издают люди, которые от любви к отечеству не хотят лгать и раболепствовать.
Редактором числится Николай Михайлович Щепкин, но душа журнала — Афанасьев. Редактором ему нельзя — он теперь видный чиновник, надворный советник, второе лицо в Московском архиве министерства иностранных дел.
Деятельный участник издания — Евгений Иванович Якушкин. Он близок со многими друзьями отца, с теми, кто остался в живых после тридцати лет каторги и ссылки. Якушкин добывает материалы о декабристах и от декабристов, тормошит вернувшихся из Сибири стариков, буквально заставляет их писать воспоминания о своем времени, своем деле, своих товарищах. «Как быть, недавно принялся за старину, — сообщал Пущин в письме к Евгению Ивановичу. — От вас, любезный друг, молчком не отделаешься…» Пущин принялся за свои знаменитые «Записки о Пушкине».