На работе Люба старалась не встречаться с Альбиной глазами, чтобы подруга не заметила ее состояния, хотя знала, что, и заметив, ни о чем расспрашивать не станет — расспросы она называет «лазанеем в чужую душу». Люба сама не выдержала. К концу дня вызвалась проводить ее.

— Только выйдем не сразу, немного задержимся.

Альбина удивилась. Но о причине не спросила. Люба сама объяснила:

— Меня может ждать тот человек, с которым ты меня познакомила. По дороге все расскажу.

К счастью, его у проходной не было, и Люба решила, что этим он дает ей время свыкнуться с его предложением.

Шли молча. Люба не знала, с чего начать свой рассказ. Только когда Альбина неожиданно взяла ее под руку, она, словно почувствовав поддержку, заговорила. Но сбивчиво, стараясь не повторить его слов о здешнем антисемитизме, — ведь Альбина не такая.

Альбина молчала. Люба испугалась — неужели посоветует уехать? Но она произнесла всего одно слово:

— Прости.

— За что?!

— За то, что, когда мы говорили о тебе, я не обратила внимания на его вопрос, местная ли ты. Пранас его хвалил, они вместе работают. Сказал, что человек недавно освободился, одинок, никого не знает, он же до войны жил в Каунасе. Пранас и подумал о тебе и пригласил его к нам, чтобы сначала я с ним познакомилась. Он мне понравился. Оба вы много настрадались, а страдания сближают, ты тоже одинока. А что он старше — ничего, будет особенно заботлив. — Альбина вздохнула. — Хотела тебе помочь, а ввергла в проблему, которую никто, кроме тебя самой, решить не может.

— Понимаю… — хотя очень хотела, чтобы Альбина ей помогла. Но Альбина молчала, и Люба решилась: — А как ты бы поступила на моем месте?

— Никто не может быть на месте другого, даже близкого, человека, — у каждого свой характер, привязанности, взгляды, каждый может только сам, по-своему строить свою жизнь.

— Я ничего не строю. Просто живу. Хорошо, что не в гетто, не в лагере, мне не грозит газовая камера. — И повторила: — Просто живу.

— Но ты все еще в прошлом. Вернее, оно все еще в тебе и только во времени отдаляется.

Вдруг Любе пришло в голову, что ведь они с Пранасом тоже могут уехать. Хотя литовцы, но местные, тоже были гражданами Польши. И сказала это.

— Можем, — согласилась Альбина, — но не хотим. Все еще надеемся получить весточку от родителей. Надеемся, что они там, в Сибири, все-таки живы. В нашем бывшем доме теперь правление колхоза, а в доме родителей Пранаса живут другие люди. Он туда ездил и просил, если прибудет письмецо, переслать его нам. Оставил конверт с наклеенной маркой и надписанным нашим адресом. Да и зачем нам уезжать в чужую Польшу? Здесь же теперь Литва. Хоть советская, а все же своя. Только у вас, людей вашей национальности… — и не договорила. Но Люба поняла: видно, хотела сказать: «своей родины нет». И ведь на самом деле нет, — в Палестине лишь борьба за самостоятельность. Яковас, видно, на это намекал, говоря, что из Польши «есть перспектива податься дальше».

От этого воспоминания ее оторвал вопрос Альбины:

— И что ты собираешься ему ответить?

— Не знаю… А он явно надеется. И, кажется, почти уверен, что я соглашусь. Но не смогу. Ни в загс с ним пойти, ни уехать. Не смогу, — повторила Люба почти с мольбой, чтобы хоть Альбина ее поняла, одобрила. — Пусть ищет кого-нибудь… то есть какую-нибудь другую.

— Понимаю. И единственное, что могу — но только если ты твердо решила, — сама вместо тебя поговорить с ним. Объясню. Человек он явно порядочный и, надеюсь, поймет, что нельзя свое благополучие строить на страданиях другого человека.

— Он уверяет, что и для меня отъезд отсюда — благо.

— Не знаю. Может, это так. И, наверное, правда, что они там будут заботиться о тебе. Но он, видно, не предполагает, что при твоей честности ты не сможешь, даже временно, играть роль его жены. И что ты не в состоянии — хочу надеяться, что только пока, — вырвать себя отсюда, как из своего прошлого.

Оттого что Альбина все так поняла и предложила самой ему отказать, Люба чуть не расплакалась.

— Спасибо… — Голос все-таки дрожал.

— Одним «спасибо» не отделаешься. Сейчас повернем назад, и не ты меня, а я тебя провожу.

И только поднявшись к себе, Люба расплакалась. Оттого что Альбина такая добрая, что сама поговорит с ним, и ей не надо будет ему ничего объяснять. Даже табуретку, которая все еще стояла посередине комнаты, вернула на место.

Но стоило лечь и закрыть глаза, как вернулись его уговоры. «Советская власть только на словах гуманная. Вспомните эти массовые депортации в Сибирь». «Неужели не чувствуете здешнего антисемитизма?» «Даже наши убитые лишены национальности. Они абстрактные советские граждане». «Здесь вас ничего хорошего не ждет». «Брак, разумеется, будет фиктивным».

Потом его слова стали повторяться, переплетаться, пока совсем не исчезли.

На следующий вечер Альбина дежурила, и Люба долго не решалась выйти из больницы — боялась, что этот человек, несмотря на обещание прийти в понедельник, может ждать ее у проходной.

Так оно и было…

— Извините, что пришел раньше времени. Я вас не тороплю с ответом, но повторяю: хочу, чтобы нас видели вместе. — Значит, он уверен в ее согласии. — Однако не хочу быть навязчивым и провожу вас только до дальнего угла.

Как и в предыдущие разы, они шли молча. А когда переходили улицу, она еле сдержалась, стараясь не вздрогнуть, — он не просто, как обычно, поддержал ее за локоть, а взял под руку.

— Альбина сегодня дежурит. Она хотела вам объяснить…

Он остановился. И странно осипшим голосом спросил:

— Что?

— Что я… что не смогу…

— Значит, вы все-таки поделились с нею?

— Да…

— И она вас отговорила.

— Нет. Я сама.

— Я не вправе спрашивать, что вас тут держит. Думаю, что в основном прошлое. Но ведь память о нем останется вне зависимости от того, где будете находиться.

Она хотела ему сказать, что не только из-за бывшего гетто и этих ям в лесу она не может уехать. Что он ей чужой человек, совсем чужой. И не сможет она в загсе произнести, что согласна стать его женой. Потом везде бывать вместе с ним, говорить ему «ты». А эта чужая женщина, его жена, не заменит ей Альбину. Но молчала.

— Это решение, ваше или вашей подруги, окончательное?

Она кивнула, хотя он этого, наверное, не увидел. Ведь темно.

— Своим отказом вы меня лишили последней надежды.

Ей стало жаль его. Она почувствовала себя эгоисткой, отказавшейся помочь столько пережившему человеку воссоединиться с женой.

Видно, он это почувствовал.

— Может, еще подумаете?

Она молчала.

— Что ж, дай вам Бог не пожалеть об этом. Не об отказе мне, а о том, что остались в этой стране. Извините. Больше не буду вас беспокоить.

Люба смотрела, как он отдаляется, и тоже повернула назад — в больницу, к Альбине. Домой идти не могла…

Однако, добредя до поворота, не свернула к больнице, а вошла в гетто. Именно вошла, хотя не было ни тогдашних каменных оград, ни шлагбаума перед закрытыми тогда воротами. Охрана их открывала только чтобы выпустить бредущие на работу колонны людей с желтыми звездами на спине и груди, а вечером впустить их обратно в гетто. Но такая, с освещенными в темноте окнами, улочка казалась чужой. И Люба вышла через эти несуществующие ворота на тогда запрещенную часть улицы и свернула к больнице.

Альбина ее приходу почему-то не удивилась. И ни о чем не спросила. Только сказала:

— Если собираешься остаться, отпусти Руту. Незачем дежурить вдвоем.

Эта ночь казалась странно похожей на ту, давнюю, когда Альбина рассказывала, как они с Пранасом вернулись в опустевшую деревню, где только собаки лаем и завыванием силились рассказать, что здесь произошло. Да и дурачок Юргялис поведал. Только теперь, так же сидя у остывающей печи, рассказывала Люба. Вернее, повторила их разговор. Опустила лишь его пожелание, чтобы никогда ей не пожалеть, что осталась «в этой стране». Ведь Альбина тоже часть этой страны. Да и сама она…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: