КАК ПОГИБ ДЯДЯ МИХЕЛЬ

Эту весть папа привез из Москвы. Теперь он довольно часто ездил туда по делам ВЮЗИ*(*ВЮЗИ — Всесоюзный юридический заочный институт. Его филиалы были почти во всех союзных республиках. В послевоенной Литве такой филиал был особенно необходим, — работавшие в довоенной Литве или в годы гитлеровской оккупации судьи, прокуроры и следователи (даже по гражданским делам) были уволены, а у многих вновь назначенных — хотя формально судей выбирали — не было юридического образования.) Когда ему поручили организовать в Вильнюсе филиал института, Кира Александровна была недовольна. Уверяла, что зря согласился, и напрасно тратит на это столько сил и времени. Как только он все наладит, найдут члена партии, притом более подходящей национальности, и его уволят. Папа привычно отмалчивался или отвечал, что никакая работа не бывает напрасной, а для него работа — лучшая поэзия. Но, видно, понимал, что Кира Александровна может оказаться права, и основную работу не оставил. Директором института, то есть вильнюсского филиала согласился стать по совместительству. Из последней поездки вернулся грустный. Оказывается, в Москве он встречался с гостившим там французским писателем Луи Арагоном (чем очень напугал Киру Александровну, — ведь за иностранцами следят). Арагон рассказал, как погиб дядя Михель — папин младший и самый любимый брат. Обещал прислать копию своей статьи "Адвокаты обвиняют", которая была опубликована в подпольной газете сразу после их гибели. Дядю и еще несколько известных адвокатов, врачей и, как Арагон выразился, "людей умственного труда" арестовали в начале 1941-го года, объявив их заложниками, и бросили в лагерь Руайё близ Компьена. Там среди арестованных сразу выделились три адвоката — Питар, Хаже и Рольникас. Чтобы поддержать силы и дух узников лагеря — а их было более тысячи двухсот — организовали фонд взаимопомощи, читали лекции, которые слушатели называли "университетом в оковах", и даже устраивали какие-то театральные представления. В лагере их за это так любили и уважали, что немцы не решились увезти их на казнь открыто, днем. Вместе с еще девятью заложниками увезли тайком, ночью, в наручниках. На тех же крытых грузовиках были поставлены предназначенные для них гробы… Остаток ночи продержали в Сантэ, куда они когда-то, исполняя свой служебный долг, приходили к своим подзащитным. Там им объявили о предстоящей казни, и, соблюдая ритуал именно казни, разрешили написать прощальные письма родным. На рассвете их доставили к месту расстрела — в Мон-Валерьен. Мужество и достоинство, с которым они держались, видно, подействовало даже на палачей, — пришлось уступить требованию узников умереть свободными людьми, и снять с них наручники. Дядя отказался и от повязки на глаза. Впоследствии кто-то рассказал Арагону, что присутствовавший при расстреле наместник Гитлера во Франции фон Штюльпнагель, когда дядя уже был мертв, пнув его тело ногой, все же признал: "Да, это был человек!" А на следующий день по всему Парижу были расклеены объявления, точнее — ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ, уведомлявшие о том, что некий подлый убийца совершил нападение на немецкого солдата. (Это был обычный прием гитлеровцев). В качестве меры репрессии за такое преступление казнены следующие заложники. Возглавляли список Питар, Хаже и Рольникас. К фамилии дяди еще было добавлено — "JUIF" — еврей. Подписал это Предупреждение тот же фон Штюльпнагель — генерал от инфантерии, военный комендант Франции.*(*В 1950-том году останки казненных тогда заложников были перевезены на кладбище Пер ля-шез, и похоронены в общей могиле. На доме, где дядя жил — улица Гамбетта, 43 — установлена мемориальная доска.) Я видела дядю, когда он приезжал в 1939-том году, незадолго до нападения Гитлера на Польшу, на свадьбу своей сестры. Все, и особенно наша бабушка, очень волновались, — ведь ему придется проехать через всю охваченную ненавистью к евреям Германию. Но дядя приехал. Видно, понимал, что следующей встречи может не быть… Меня он учил петь французские песенки, угощал конфетами, а на свадьбе танцевал не только со взрослыми, но и со мной. Потом, в 40-ом году, он прислал фотографию, на которой он был снят уже не в адвокатской тоге, а в форме капрала французской армии. Письмо было на французском языке. И ответ просил писать по-французски. Папа объяснил, что во время войны вводится цензура, а во французской цензуре вряд ли есть знающие еврейский язык. Поэтому писала ему, конечно, под бабушкину диктовку, я. Правда, ей приходилось ограничиваться только теми словами, которые я знала. О том, что бабушка умерла после того, как новая, советская власть национализировала ее магазинчик — дело всей ее жизни, папа успел ему написать. Хотя дядя вряд ли получил это письмо, — к тому времени в Париж уже вошли немцы. А что дедушку и всю родню расстреляли на два месяца раньше, чем его, он так и не узнал. В предсмертном письме к жене просил, как можно дольше скрывать от родителей правду. Только скрывать уже было не от кого… Папа эту, дошедшую через годы весть о смерти брата, переживал очень тяжело, ведь дяде было всего тридцать три года…

ГИБЕЛЬ МИХОЭЛСА

Видно, не зря говорят, что плохие вести не ходят в одиночку. Прошло совсем немного времени, и всех потрясло сообщение, что в ночь на 13 января 1948-го года погиб Соломон Михоэлс. Он как член Комитета по Сталинским премиям, был в Минске на просмотре выдвинутого на премию спектакля и попал в автокатастрофу, угодил под "студебеккер". Когда перечисляли почетные звания Михоэлса — народный артист СССР, лауреат Сталинской премии, профессор, называли сыгранные роли, мне казалось, что все это — о каком-то другом, "официальном" Михоэлсе, а не о том немолодом человеке с добрыми глазами, который тогда, во дворе Юденрата так сочувственно слушал мой рассказ. Но это был тот самый Михоэлс — Король Лир, Тевье-молочник. А во время войны он — председатель Антифашистского еврейского комитета, вместе с писателем Ициком Фефером ездил по городам США, Канады, Мексики, Великобритании, после чего в Фонд Обороны поступили значительные средства. Говорили, что Сталин тоже очень переживает гибель Михоэлса, что потребовал немедленно найти виновника аварии, что следствие поручено вести одному из лучших следователей по особо важным делам Прокуратуры СССР Льву Шейнину, и он уже выехал в Минск, что Сталин подписал решение о присвоении еврейскому театру имени Михоэлса, об оказании материальной помощи семье и об установлении стипендий имени великого актера в Еврейском театральном училище и других театральных учебных заведениях. На работе я могла говорить о Михоэлсе только с одним человеком — Изей Кремерисом. До войны он был артистом Каунасского еврейского театра. Когда началась война — а Каунас бомбили в первое же утро — он решил немедленно уходить, — понимал, что ждет евреев. В армию из-за дефекта зрения его не взяли, и он всю войну работал в Литовском художественном ансамбле в Переславле. Ансамблем тогда руководил Банайтис. После возвращения в освобожденный Вильнюс Банайтис, став к тому времени начальником Управления по делам искусств, взял его на работу в театральный отдел. Кремерис видел почти все спектакли с участием Михоэлса, бывал в училище театра, а когда по решению Правительства для Литвы создавался Русский драматический театр (каждой республике полагалось иметь и русский театр) — то общался с Михоэлсом непосредственно, — театр организовывался в Москве. В Вильнюс труппа должна была приехать с готовыми двумя-тремя спектаклями. Для этого в гостинице "Москва" было снято помещение, в котором труппа репетировала. Там же проводились встречи с режиссерами и артистами столичных театров. На некоторые их этих встреч Кремерис приглашал и Михоэлса. После гибели Михоэлса я Изю Кремериса часто расспрашивала о нем. Однажды — уже был конец рабочего дня — Кремерис тихо, чтобы не слышали другие, попросил после работы подождать его. Мы вышли последними. Шли молча. И я недоумевала — зачем он просил подождать его. Когда мы пересекали почти безлюдную Кафедральную площадь, он сказал: — Михоэлс погиб не в аварии. Его убили. — Но ведь… — я сама не знала, что "ведь"… — Михоэлса и его спутника нашли на такой улочке, куда "студебеккер" не мог заехать. — Но может… шофер, испугавшись, их туда затащил? — Нет. Человек, который был на похоронах и стоял возле гроба, не видел никаких следов наезда. — Может, только на лице нет, а на теле… — Накануне панихиды, ночью, мертвого Михоэлса рисовал его друг, художник. Он видел и тело. Даже царапины нет. Есть только тщательно загримированная вмятина у виска, явно от сильного удара. — Удара?! Но Кремерис на мое изумление не обратил внимания. — И послали его на просмотр спектакля с участием артистки, которая выдвинута на Сталинскую премию, хотя ее самой в те дни в Минске не было. К тому же перед самым отъездом Михоэлса в Минск, заменили человека, который должен был его сопровождать, другим. Видно, потому, что он — бывший минчанин. Значит, земляки будут приглашать его в гости, и, конечно же, с Михоэлсом. А из гостей возвращаются поздно… Смерть Михоэлса — не просто утрата выдающейся личности. Завершилась целая эпоха в истории не только еврейского театра. И хотя художественным руководителем назначен тоже очень хороший актер, Зускин — кстати, он родом из Паневежиса — и театр вроде работает, он уже совсем не тот. Люди опасаются туда ходить. Билеты на спектакли выкуплены все, а зал во время спектакля полупустой. Я не поняла, почему люди опасаются ходить в театр… Спросила. Но Изя не ответил. И вообще больше ничего не сказал. А вскоре попрощался, и свернул на свою улицу. Потрясение не проходило. Кто ипочемуубил такого человека? Я нетерпеливо ждала, чтобы следствие это выяснило. Однако дни шли за днями, а ни по радио, ни в газетах ничего не сообщали. И я стала спрашивать — может, кто-нибудь что-нибудь знает, может, слышал. И, конечно, не говорила того, что мне рассказал Кремерис.*(*Как стало известно много лет спустя, Михоэлса и его спутника Голубова убили на даче Министра госбезопасности Белоруссии Л. Цанаева, а их трупы подбросили под машину.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: