Говорили, что он умер оттого, что ушел на пенсию. И хотя это невозможно ни доказать, ни опровергнуть — кровоизлияние в мозг могло произойти и раньше и позже, — я согласен. Понимаете, есть что-то очень жестокое в том, что человеку, отдавшему всю жизнь работе, приходится бросать ее сразу.
Помню удивленное, виноватое, растерянное лицо Ленькиного деда, когда он утром, тяжко и громко вздыхая, слонялся по квартире — в первый день выхода на пенсию. И всем нам было почему-то неловко, неудобно перед ним.
За несколько дней он постарел, еще больше сгорбился. Не знаю, что бы он делал, если бы не внук.
Отношения Леньки и деда можно было определить только одним словом — дружба. В ней не было приливов и отливов, взлетов и падений — ровное, неизменное чувство.
Пятилетний внук и шестидесятилетний дед отлично понимали друг друга. Объяснялось это, видимо, еще и тем, что нам, занятым повседневными делами и каждодневными обязанностями, некогда было заглядывать в свои и чужие души. Ведь жизнь делает сначала человека черствым: разрушая юношеские иллюзии, она дает взамен умение ограничивать себя в желаниях. Но с годами человек, нисколько не отказывая жизни в виртуозной способности кромсать иллюзии, приходит к мысли, что надо быть таким, каким ты и явился в этот мир — наивным, простодушным, сердечным и все открывающим заново.
Вот на этом старость и детство сходятся в отличие от молодости и зрелости, у которых почти нет точек соприкосновения. Старик умом, а младенец сердцем чувствуют, что жизнь прекрасна сама по себе, если люди не вредят друг другу, и стоит пережить многое, чтобы уметь радоваться тому, что иные считают пустяками.
О, как они — дед и внук — умели жить! Как они умели из самых обыкновеннейших, зауряднейших дел делать радостные события! Даже из трамвайной поездки они приносили столько впечатлений, что разговоров и переживаний хватало надолго.
Деду не хотелось, чтобы люди замечали его старость, и он был благодарен внуку, когда тот заставлял его играть в футбол. Леньке хотелось быть взрослым, и дед, понимая и уважая его желание, покупал ему в трамвае билет, и вместе с ним радовался появлению контролера.
Жили мы тогда рядом с кладбищем, и похоронные процессии были для нас обычным, а для Леньки веселым зрелищем.
Когда старуха из соседнего подъезда радостно спросила:
— А если помрет дед-то?
Ленька ответил:
— А я бум-бум-бум! — изображая удары медными тарелками.
Старуха долго хихикала, смущенно закрывала лицо рукой.
Потом я получил комнату, и дед почти каждый день через весь город приходил навещать своего друга.
Последний раз он зашел к нам дня за два до смерти, сидел какой-то притихший, часто произносил «да-а», не сводя глаз с внука и уже у порога сказал:
— Если умру, тульская двустволка и патронташ твои.
…Ночь я почти не спал, думая какими словами передать сыну тяжкую весть.
Ленька проснулся необычно рано — вздрогнул всем телом и открыл глаза.
— Ты уже не маленький, — проговорил я, — ты должен понимать…
— Дед умер, да? — перебил Ленька.
Я кивнул.
Лицо его осталось спокойным, задумчивым. Он долго лежал молча, потом спросил:
— Значит, теперь тульская двустволка моя будет?
Я кивнул.
— И патронташ?
Признаюсь, мне стало не по себе. И только значительно позднее я догадался, что мерял ощущения сына с точки зрения взрослого человека. А еще можно спорить, чья точка зрения в таких случаях разумнее и естественнее.
Мы молча прошли через весь город. Лишь у подъезда Ленька сказал:
— Уведи меня отсюда.
Так я и сделал — отвел его к знакомым. Они потом с удивлением рассказывали:
— Играл, бегал, смеялся — будто ничего и не случилось.
Лишь через неделю, вечером, когда об окно ударился ветер, Ленька спросил:
— А носовой платок у него с собой есть?
Утром он отнес на могилу носовой платок, на котором сам вышил зелеными нитками верблюда.
У могилы он стоял долго. Лицо его было задумчиво.
Вообще, можно было только догадываться, о чем он думал в эти дни. Да, он играл, бегал, смеялся, но это был уже не тот Ленька, что прежде. В чем заключалась перемена, не берусь определить. Но перемена была, и не внешняя, а внутренняя. Скорей всего, что впервые в жизни Ленька испытывал одиночество, причем одну из его самых острых форм, когда чувствуешь себя одиноким не потому, что у тебя нет близких людей, а потому, что они-то есть, а одного все-таки нет. И не хватает его!
Может быть, впервые в жизни Ленька ощущал тот непреложный факт, что один человек не может заменить другого, даже если он лучше его.
Временами мне казалось, что Ленька просто не в состоянии понять, что такое — умер. А временами — да простится мне! — я думал, что только он один по-настоящему понимает это.
Ведь мы жалеем умерших, измеряя боль той пустотой, которую они образовали в нашей жизни своим уходом. Гораздо реже мы жалеем умерших из-за того, что они не испытали всех радостей.
Однажды мы пришли навестить бабушку. И вдруг явилась молоденькая, розовощекая девушка штрафовать деда за задержку книг из библиотеки. Девушка, видимо, понятия не имела о смерти, — возмущенно доказывала, что можно было найти время и вернуть книги.
Ленька сказал ей:
— Если бы он не умер, он бы сдал книги. Он был очень хороший дедушка.
И девушка больше не спорила. Ушла.
Мы часто вспоминали деда. Неужели обязательно нужно умирать, чтобы доказать, что ты всем нужен, что без тебя, оказывается, тебя недостает?
Создавалось впечатление — по крайней мере, у меня, — что Ленька таил свою боль, а мы, взрослые, передавали ее друг другу.
Он, можно сказать, любил бывать на кладбище. Как это ни странно, весной здесь было очень хорошо. Тишина, какая-то умиротворенность, зелень и еще что-то… Что? Наверное, то, что все атрибуты смерти не производили никакого впечатления по сравнению, предположим, с радостной голубизной неба. Одна и та же мысль приходила в голову: первое, что вызывает вид смерти, — это жажда жить.
Каждый раз Ленька приносил деду подарок — то пластмассового солдатика, то рисунок, то вышивку, то пластилинового космонавта. На другой день, если вещь не исчезала, то уносил ее обратно.
Когда он вспоминал о деде, глаза его становились задумчивыми, немного недетскими, с примесью удивления, но не грусти.
Однажды я пришел на кладбище, чтобы переменить воду в банке с цветами. Подойдя к знакомой оградке, я остановился в изумлении: взявшись руками за железные прутья, Ленька разглядывал фотографию деда.
Я не окликнул сына. Он обернулся сам, сказал:
— Хороший был дедушка. Не понимаю только, зачем он умер? Я буду таким, как он. Буду большой, заработаю денег, поставлю ему красивый памятник. Чтобы он на коне сидел, а в руках красное знамя. Да?
Словом, жизнь текла своим чередом.
Тульская двустволка висела на своем месте.
Патронташ — тоже.
1966–1960 гг.