Дядя Агафон на локтях приподнимался с койки. Я стал его постоянным собеседником.
— Слышишь, какая самодеятельность? — говорил он. — Наши идут!
И все слушал далекие выстрелы. Это было для него единственным лекарством.
В полуподвале было тепло. Гитлеровцев набиралось в него так много, что нельзя было шагнуть и нечем было дышать. Они дрались и ссорились из-за места, расталкивали друг друга.
В один из таких дней в подвал ввалилась большая группа фашистов. Они шагали по телам, валявшимся на полу.
Не обращая внимания на стоны дяди Агафона, они уселись на его койку. Тетя Ульяна умоляла их отойти.
— Видите, больной помирает!
Но они ничего не хотели видеть.
Собрав последние силы, дядя Агафон приподнялся, должно быть, хотел столкнуть их с кровати. А они только и старались, как бы усесться поудобней.
Как только тетя Ульяна не ругала захватчиков!
— Пулю бы тебе, гад, в черепину! — говорила она, потянув одного из гитлеровцев за рукав шинели.
Они схватили дядю Агафона и потащили к выходу.
— Германский солдат капут! Иван тоже капут! — крикнул кто-то из них.
Я испугался, как бы тетя Ульяна не выронила из рук ребенка. Она стояла пораженная, притихшая, будто все слова застряли у нее в горле.
В это время один из гитлеровцев начал стаскивать с меня стеганку. Я еле держался на ногах. Он стянул стеганку, примерил ее и, так как она была ему мала, накинул на плечи, как платок. Он схватил меня за волосы, потянул, приподнял и вышвырнул за дверь, наподдав ногой. Падая, я слыхал, как он выругал меня:
— Маленький вшивый свинья!
Тетю Ульяну тоже вытолкнул из подвала. Она бегала по морозу, вся дрожала, прижимая к себе плачущего ребенка.
— Уля, теплой воды! — услыхал я глухой голос дяди Агафона.
Было очень холодно.
Кружилась голова, меня трясло. Как хорошо бы укрыться хоть в самой маленькой норке.
Я растирал грязным снегом то нос, то щеки; пальцы еле шевелились. А потом показалось, что руки и ноги не мои, будто стою на каких-то подставках и вот-вот свалюсь.
Вдруг стало так хорошо, приятно и сладко.
Сильная, загорелая Шура шла ко мне навстречу. Не в черном старушечьем балахоне, а в голубой майке с белым воротничком…
«Держись, Гена, держись!» — кричала она мне издалека.
А потом я услыхал русские слова — с кем-то разговаривала тетя Ульяна и плакала.
Люди в белых халатах разговаривали с тетей Ульяной.
Наши артиллеристы все ближе и ближе выкатывали пушки. Уже выстрелы совпадали с разрывами.
Еле держась на ногах, я сделал несколько шагов вперед.
Люди в белых халатах разговаривали с тетей Ульяной.
И тогда я прежде всего вспомнил отца. Ведь среди них мог быть и мой папа.
Сквозь дым я увидел на шапке человека в полушубке алую пятиконечную звезду…
Глава шестнадцатая
ПОСЛЕ БИТВЫ
Не знаю, что произошло со мной и как оказался я под накатом блиндажа.
Вначале показалось, будто плыву куда-то и волны сами несут меня, как бумажный кораблик. Хотел шевельнуть рукой и не смог. Лежал с открытыми глазами, пытаясь сообразить, где я и что со мной происходит.
Так ничего и не сообразил, — снова поплыл.
Мне хотелось пить. Я закричал что есть силы. Но своего голоса не услышал.
Потом почудилось, что мы с ребятами на цветущем лугу в горелки играем. Гори, гори ясно, чтобы не погасло!
Сзади отец стоит. Сейчас наклонится и поднесет мне к губам кружку с водой.
Но отца не было, а пить хотелось все сильней.
Я обрадовался, когда услышал какие-то звуки, будто издалека. Пальба не пальба, канонада не канонада, а самый обыкновенный храп.
И тут над самым моим ухом прогремел голос:
— Очнулся паренек!
Кто-то поднес мне воды.
Как сейчас помню вкус первых глотков. Это может понять только тот, кто всю зиму вместо воды глотал снег, безвкусный, как мел. Я и теперь всегда наслаждаюсь, когда пью воду прямо из-под крана или из колодца, прохладную и такую свежую.
Так же, как первый глоток воды, запомнил я вкус хлеба.
Мне налили в котелок мясных щей. Какой шел от них пар! Это не то что три — четыре ложки запарен ной ржи. Должно быть, я тогда опьянел от одного аромата щей и уронил котелок-так ослабели пальцы.
Язык с трудом повиновался. Хочешь сказать, а слова застревают. Не говорил я тогда, а бормотал что-то невнятное. Может быть, поэтому так заботились обо мне бойцы, находившиеся в этом блиндаже. Каждый старался сделать мне что-нибудь хорошее.
Надели на меня длинную красноармейскую рубаху. Рукава болтались, словно плети. Тогда кто-то предложил их укоротить. Эта «операция» была произведена не ножницами, а ножом с красивой рукояткой, которым резали хлеб.
Все принимали участие и в моем переобувании.
— Видать, ты, паренек, в пехоте служил, — произнес боец, обладавший громким голосом.
Он выкинул мои разлезшиеся ботинки из блиндажа, завернул мои ноги в теплые портянки, а потом сунул их в кирзовые сапоги. Сам же он прыгал на одной ноге, так как другая была забинтована.
Он приподнял меня, поставил на ноги и скомандовал:
— Шире шаг!
Только шагнул я, как ноги подкосились, но он вовремя подхватил меня и усадил к себе на колено.
Какой он был приветливый и шутливый! От него пахло душистой махоркой. И кисет у него был особенный. Он даже передо мной хвастался своим бархатным кисетом со словами, вышитыми на нем красными нитками: «Курите на здоровье!»
Когда он медленно завертывал цигарку, обязательно произносил:
— Какое же здесь здоровье!
Он дал мне свою зажигалку, и я играл ею. Пальцы стали послушней, и я с удовольствием то зажигал, то тушил ее.
От всех бойцов, входивших в блиндаж, пахло морозом. Они приходили такие краснощекие, здоровые, в теплых валенках, в коротких серых полушубках, со спущенными ушами меховых шапок. Снимали полушубки, ватники; даже у меня под головой лежал ватник.
Весело бывало в блиндаже. Обрадовался я, когда услышал гармошку, не губную, как у немцев, а нашу, настоящую. А когда один из бойцов заиграл на гитаре, вспомнил я артиллериста Орлова и его любимые песни.
Узнал я и о том, что совсем плохо стало немцам, покатились они вверх тормашками; не пустили фашистов к Волге. Все знали, что я сталинградец, и называли меня Геннадием Ивановичем.
Прошел всего день-два, но котелок больше не выпадал из моих рук и голова не кружилась. В новых сапогах я уже прохаживался по блиндажу. А громкий боец (даже имя его не запомнил) все сокрушался, что нет у меня настоящей заправочки. Он раздобыл для меня поясной ремень, половину которого отрезал — бритву точить. Он очень любил бриться сам и брить товарищей. Достанет из вещевого мешка зеркальце, завернутое в тряпочку, разложит свое имущество да как начнет лицо намыливать — только пена во все стороны летит.
Он больше всех расспрашивал меня про Сталинград. Я называл ему улицы, какие только помнил, а он громко, как диктор по радио, повторял их за мной.
Все красноармейцы прислушивались к нашим занятиям. Они удивлялись, что была у нас улица и Большая Франция, и Малая Франция и даже Балканы.
— Не город, а атлас мира, — сказал кто-то. Всем нравилось, что у нас в городе была Солнечная улица, Арбузная и даже Веселая.
Один боец обрадовался, когда услыхал про Невскую улицу.
— Моя река! — сказал он с гордостью.
А другой тут же заинтересовался, нет ли у нас Онежской улицы, и пояснил, что сам он с Онеги.
Когда я ответил, что не слыхал про такую улицу, он так огорчился, что пришлось мне поправиться:
— Должно быть, есть!
— То-то! — сказал он многозначительно.
Я уж не стал его спрашивать, где такая Онега. Другой красноармеец не поверил мне, когда я вспомнил и про улицу Шекспира.
Рассердился я тогда на него. Улегся на доски, накрывшись шинелью, а сам все разглядывал входивших бойцов.