Стало трудно и с водой. Ударили морозы. Волга покрылась плотной коркой льда. Первый снег недолго сверкал белизной. Он почернел, посерел и покрылся ржаво-бурыми пятнами. Снег заменял нам воду. Глотаешь снег, а все равно воды хочется.
Разыскивая пищу, я чувствовал себя по крайней мере артиллерийским наблюдателем, только без стереотрубы. И мне надо было все видеть, да так, чтобы самому оставаться незамеченным.
Все трудней и трудней стало добывать еду.
Я бродил невдалеке от здания военной комендатуры. Там стояли кухни. Гитлеровцы около них не были такими голодными, как другие. Там чаще можно было напасть на отбросы.
Как-то я увидел — солдат комендатуры вылил огуречный рассол.
Я выждал и, когда можно было подойти ближе, дощечкой собрал замерзший рассол, которому тетя Ульяна очень обрадовалась, так как у нас не было соли.
— Слезы соленые, — говорила Ульяна, — подсолила бы, а слез нет.
— Наши слезы не соленые, а горькие, — возразил ей кто-то.
— А им еще горше будет. Узнают, почем фунт соли, — сказал дядя Агафон.
Стоило ему только услыхать знакомый рокот наших дальних бомбардировщиков или ночников, как он начинал тихонько насвистывать авиамарш. Ревут моторы, а он свистит.
— Эге! Слаба кишка! Зашатались, — говорил он под гул снарядов.
Когда в августе началась бомбежка, дядя Агафон находился в больнице. Выскочил он оттуда в халате, побежал к дому, а там одни обломки. У дяди Агафона вся семья погибла. Он об этом никогда не говорил. Мне тетя Ульяна рассказала. Неладно было у него со здоровьем. Много болезней к нему привязалось. Лежит он, бывало, на печке, губы кусает, за грудь рукой схватится, под глазами мешки. Но с того дня, как мы узнали из листовки, что гитлеровцы окружены под Сталинградом, он словно выздоровел.
Дядя Агафон всяческие виды видал. Был он по профессии не то контролером, не то ревизором. Не мог я разобрать, где он работал — на железной дороге, в бухгалтерии или в театре.
Вернулся я как-то со своей «охоты», а он меня спрашивает:
— Ну, молодой человек, что слышно на театре военных действий?
Я никак не мог понять, что это за театр? А дядя Агафон засмеялся:
— А разве ты не заметил, что декорации меняются?
И объяснил мне, что уж давно местность, где происходят сражения, называют театром военных действий.
Неудачно это придумано: какой это театр?
Дядя Агафон иногда даже каким-то образом узнавал, что передают в утренних и вечерних сводках Сов-информбюро. А кроме того, мы научились читать эту сводку и по глазам немцев.
Один раз я видел, как немецкий солдат попался на глаза какому-то гитлеровскому начальству.
В черном блестящем плаще начальник вышел из машины, окруженный целой сворой офицеров, и направился к блиндажу, куда со всех сторон тянулись провода. Из блиндажа то и дело выбегали военные с бумагами и папками в руках.
Все те, кто встречался с этим высоким, вытягивались и застывали на месте.
А находившийся на посту солдат стоял к нему спиной. На его голову была натянута смятая смешная пилотка. Он не слышал ни громких возгласов, ни приближавшихся к нему шагов. Он стоял, поеживаясь от холода, втянув голову в поднятый воротник тоненькой, рваной шинели. Он переминался с ноги на ногу, дул в кулак, разжимал его и даже не обернулся, когда с ним поравнялся «крупный калибр». Тот так гаркнул, что солдат чуть не свалился.
Важный чин пошел дальше, а следовавший за ним офицер носком сапога с силой ударил солдата.
Мне запомнилось его небритое лицо: он моргал глазами, они слезились, и слезы размазались по его небритому белесому лицу, по губам, покрытым лихорадкой.
А мне в стеганке было не холодно. Я раскрутил ее длинные рукава, они чуть не доставали до земли, но зато заменяли рукавицы.
Однажды падал снег. Все стало белым. Я невольно вспомнил про салазки.
Спрятавшись в развалинах, я смотрел через оконную нишу первого этажа, не сводя глаз с места, где однажды повар из комендатуры вылил огуречный рассол.
Из подъезда гитлеровский офицер вывел на снег босую женщину и начал бить ее нагайкой по голой спине.
Я отвернулся, когда услышал, как женщина застонала. Потом ее увели.
Прошло немного времени, и меня окликнул парнишка на костылях. Я уже несколько раз встречался с ним. Несмотря на костыли, он рыскал повсюду.
— Видал? — спросил он меня.
Я кивнул головой, а он рассердился:
— Ничего ты не видал! Вылезай, посмотри на балкон.
Я вылез и посмотрел. Она стояла на балконе, прислонившись к перилам.
Гитлеровец что-то кричал ей в самое ухо.
Ветер разметал ее волосы. Она резко повернула голову. И мне показалось, что она похожа на Шуру.
…Потом при встрече парнишка на костылях рассказал мне, что женщина, которую гитлеровцы пытали на балконе, осталась жива. И у нас в полуподвале говорили о том, что ее, нагую, после допроса на балконе, бросили в холодную камеру, но она не замерзла, а убежала. Одни видели ее под туннелем на улице Огарева; другие же слыхали, что ее укрыли где-то на Хоперской…
Захватчики с каждым днем становились все злее. Прежде они отбирали белую муку, а теперь, врываясь, первым делом допытывались: «Конь ист?»
Они всех ощупывали, выворачивали карманы, лезли под кровать и в мусоре по зернышку собирали просо.
— В поле и жук мясо! — мрачно говорила тетя Ульяна.
Гитлеровцы поймали и сварили на плите лохматого, желтого Дружка — дворняжку, жившую у нас в полуподвале.
Запомнился мне один грузный немец. Очки в золотой оправе, глаза как щелки. У него была маленькая голова, будто с другого мужчины. Макушка голая. Все время закутывал свою шею длинным малиновым шарфом.
Голова маленькая, а рот большой и жадный.
Он протянул вперед указательный палец, словно хотел измерить температуру воздуха.
Я в это время достал стеклянную банку, которую посчастливилось мне найти на помойке. К краям банки присохли остатки варенья. Я пытался снять их мокрым пальцем.
А немец с маленькой головой дул на свой палец: «Бр… фр». Открыл рот:
— Пломба очень холодно, — сказал он по-русски. А потом дотронулся до головы, задрожал и произнес: — Волос холодно!
Он вытащил из кармана колоду карт, достал одну из них и закричал:
— Туз! Туз! — Он помахал картой перед самым носом дяди Агафона: — Туз тоже холодно!
Дядя Агафон вздрогнул. Видно, боль снова схватила его.
Немец же обернулся, наставил на меня свои блестящие щелки и, увидев, как я облизываю палец, вырвал банку из моих рук, разбил ее и начал языком облизывать осколки.
Как досадно было, что он завладел банкой!
Шла величайшая в истории человечества битва, а я только помню, что мне тогда очень хотелось есть… Кружилась голова, и я часто глотал слюну.
Как-то вдруг разом все смолкло.
Мы так отвыкли от тишины, что стало жутко.
Дня два было тихо. И все даже вздохнули, когда снова из-за Волги ударила наша дальнобойная артиллерия.
Глава пятнадцатая
ПЯТИКОНЕЧНАЯ ЗВЕЗДА
…А есть с каждым днем хотелось сильнее.
Я где-то слыхал, что медведи в таких случаях сосут лапу. И я засунул пальцы в рот и представил, как поднимается пар над миской горячих щей.
Растаявший снег не утолял жажду.
Нас спасали зерна, их Ульяна парила и раздавала нам по три — четыре ложечки в день.
К счастью, она подобрала сброшенный с немецкого самолета мешок с сухарями. Тетя Ульяна припрятала его и выдавала по сухарю.
Жуешь его как можно дольше, чтобы лучше насытиться. Но и сухари подходили к концу.
С каждым днем, с каждым часом все слышней и слышней становился треск автоматов.
— Наша берет! — говорил пожелтевший дядя Агафон, уже давно не встававший с железной койки.
Он кусал губы от острой боли и часто просил пить.
Дальнобойная артиллерия била с левого берега Волги.
На мерзлой земле рвались наши авиабомбы.
Весь воздух был пробуравлен советскими снарядами; от разрывов кипела земля.