Здесь плакали, но никто не плакал так, как Оля. Прикончив кашу, я начал обход; разглядывал спящих в креслах, на опрокинутом шкафу…
Девчоночки спали, обняв свои куклы, а какой-то мальчуган прижал к себе деревянный паровоз, колесами к щеке.
Но ни среди тех, кто играл, убаюкивая кукол, ни среди тех, кто тревожно кричал во сне, не было Оли. А Шура уже торопила меня. Она взяла под мышку несколько свертков и мне дала такие же.
На лестнице мы встретили пожилого человека с густой бородой, расчесанной на две стороны. Он быстро поднимался наверх в легких коричневых брезентовых сапогах. У него на груди, на белой парусиновой косоворотке, я увидел орден Красного Знамени и какую-то неизвестную мне медаль. Шура поздоровалась с ним и даже меня представила:
— Гена, мой адъютант.
Он остановился, заглянул мне в глаза и ничего не сказал, а только ласково потрепал по плечу.
Потом Шура рассказала мне об этом бородаче, и я пожалел, что так скоро мы с ним расстались.
В гражданскую войну он был красным партизаном. Царицын защищал, а сейчас, так же как и Шура, выполняет «особое задание». А медаль свою на ленте получил еще в прошлую войну России с Германией.
— Старый, а лихой, — сказала про него Шура. Вот какие люди занимались тогда нами, детьми! Свертки вначале показались мне очень легкими, а потом они как-то сразу потяжелели.
Мы шли вдоль трамвайной линии. Я смотрел на обгоревшие остовы трамвайных вагонов. Как весело позванивали они совсем недавно!
— Ну, вот и дома, — сказала Шура и тут же добавила: — Дом грузчика.
Мы опять спустились в подвал. Здесь Шуру ждали. Из наших рук девушки в белых косынках выхватили свертки.
— Вата и медикаменты, — объяснила Шура.
В подвале было светло. У стен стояли маленькие кроватки. На полу — ковер, на котором раскиданы игрушки и среди них даже слон.
Только потом я узнал, как все это попало в подвал. На втором этаже Дома грузчика помещался детский сад. Я не раз потом, выполняя разные поручения, таскал вниз табуретки и горшки с цветами.
В этом подвале до бомбежки размещался кондитерский цех, и сладкий ванильный запах напоминал о многих вкусных вещах: о ватрушках, о слоеных пирогах. Мама пекла их, когда еще не было войны, и даже теперь собиралась испечь к Олиному дню рождения.
В подвале каждое утро повариха угощала нас горячими лепешками. Лепешки пекли и на дорогу тем, кого отправляли за Волгу.
Одних отправляли, других приводили. И многие из них рассказывали, что видели большущего слона. А мне слона так и не пришлось увидеть. Повсюду говорили потом в Сталинграде, что знаменитый слон еще долго носился по развалинам и пепелищам; когда стихал огонь, он отдыхал в оврагах, а потом снова, разъяренный, метался по городу. В темноте он не раз пугал фашистов; они воображали, что это передвигаются наши войска, и открывали по слону неистовый огонь.
Этот слон, как я слыхал позже, был убит и съеден фашистами.
У Шуры было много помощниц, а одну из них я даже вначале принял за девочку, которую тоже должны были отправить на левый берег. Худенькая, с косичками, она сидела в углу пригорюнившись.
Что это с тобой? — крикнула на нее Шура.
Они же так страдают, дети, ведь еще жизни не видели! — ответила она.
А ты лучше спой, — попросила ее Шура.
Я узнал про нее, что она училась в восьмом классе. Все восхищались ее чистым голосом и говорили, что ей надо будет поступить в консерваторию.
А за то, что она знала много песен и никогда не уставала их петь, называли ее не просто Женей, а «Женей-патефончиком».
Проснешься утром, она про Степана Разина поет. Засыпали мы под колыбельную песню:
Как-то закрыл я на минуту глаза. Хоть и усыплял Женин голос, но мне не спалось.
Женя перестала петь. О чем-то заговорила с ней Шура. А мне было интересно. Долго говорили они вполголоса, с одного на другое перескакивали, а потом, слышу, речь зашла обо мне. Давным-давно это было, а до сих пор помню, как заколотилось сердце.
До меня доносилось:
— «Не знаю, что мне с ним делать».
— «Нельзя рисковать жизнью мальчика».
— «А вот недавно переправляли, как налетели, прямое попадание».
— «С отцом его не могу связаться».
«Говорите, говорите!» — так и вертелось у меня на языке, но я не выдал себя, тоже был хитер. Но тут Шура вздохнула и заговорила о другом.
Как мне хотелось напомнить ей то, что она сама рассказывала о других мальчишках! Ну подумаешь, на два — три года постарше меня. Ведь и я подрос за это время.
Утром я боялся показываться Шуре на глаза. Прятался от нее. А потом все пошло своим чередом. Но я уже не отводил глаз, когда по временам не то сурово, не то с укоризной Шура смотрела на меня.
Несколько дней прожил я в Доме грузчика, вернее, приходил спать на отведенный мне матрац.
Когда Шура оставляла меня в подвале, я должен был забавлять малышей, и я рисовал им маленьких человечков и делал из бумаги лодочки и треугольные шляпы, которые называл касками.
Взрослые часто спрашивали у меня время. Шура научила меня обращаться с часами. Я их сам заводил и переставлял стрелки. Особенно же часто спрашивали, который час, когда к нам в подвал Дома грузчика привезли новорожденных.
Я хорошо запомнил все, что слыхал тогда об этом. Бомба попала в родильный дом. Та часть здания, где находились новорожденные, уцелела. Им было всего по нескольку дней. Когда их привезли, Шура заплакала. А повариха долго мыла руки. Их было восемь. Она уложила всех в ящики. Ждали, что с той стороны должны привезти молоко, за которым с переправы ушел катер. Вот тогда-то все и спрашивали у меня, который час. Я боялся подойти к детям. Но издали я на них все же посмотрел. Эти розовенькие голыши были так похожи друг на друга, что я решил: это, наверное, близнецы.
Мне тоже очень хотелось, чтобы как можно скорей привезли молоко.
Как долго тянулось время!
Молоко привез милиционер. Он передал поварихе маленькие бутылочки, и она стала учить девушек, как подносить бутылочки к ротикам малюток. Потом эти бутылочки согревали в тазу с теплой водой. И милиционер, так же как и я, издали смотрел на то, как все это происходит. Он ушел на переправу только после того, как кончилось кормление. Его благодарили девушки и Шура, и он благодарил всех, будто это именно он был отцом всех восьмерых близнецов.
Ночью девушки выносили ящички с детьми из подвала.
Женя-патефончик сняла туфли на каблуках и надела тапочки. Бережно прижимала она к себе драгоценную коробочку.
Шура шла первой. Она указывала путь. «Только бы не уронили», — думал я.
Меня оставили в подвале, а мне не спалось. Я ждал, когда вернутся наши. Я лежал с открытыми глазами и думал: «Я-то знал свою маму, а что смогут вспомнить эти малютки, лежащие в вате?»
Прошло много лет, а об этих младенцах я часто и теперь думаю. Если они остались живы, они уже учатся в школах, получают отметки, носят пионерские галстуки.
На тот берег их переправили благополучно. Одни заботливые руки передали их в другие. На берегу их тоже ждали бутылочки с теплым молоком. И дальше их несли и везли так же осторожно.
Когда девушки ночью вернулись в подвал, я не спал. Шура подошла ко мне, погладила по стриженой голове, велела сейчас же заснуть и сказала: — Пора, пора и тебе за Волгу! Я закрыл глаза, но еще долго не спал. А когда проснулся, не узнал Шуру. На ней вместо обгорелой юбки, чиненной великое множество раз, были брюки. Они были ей чуть коротки, но зато совершенно новые. И новая черная гимнастерка, расстегнутая у ворота.
Только рукава такие, как будто их кто остриг. Обожженная рука Шуры была перевязана белым-пребелым бинтом.
Девушки окружили Шуру, щипали ее, поздравляли с обновкой, называли ремесленником. И действительно, она раздобыла себе форму ученика ремесленного училища, должно быть, специально сшитую рослому парню.