Миссионеры загалдели, закивали:
— Вот она, первопричина разврата и блуда, — прогнусавил приказчик.
— Тебе чарку подавали? — язвительно продолжал расспрашивать архимандрит.
Сысой смутился еще больше:
— Что они, нехристи, чтобы не предложить гостю чарку, если штоф на столе? Предлагали, но я отказался.
— Молодец, — подобрел седобородый глава миссии, сунул тоболяку под нос изработанную руку со вздувшимися жилами и благословил.
Приказчик вместе с Сысоем пошел в магазин, возле которого со скучающим видом сидел Прохор, запустил стрелков в склад и, терпеливо улыбаясь, дождался, когда они выберут оружие с припасом. За бобра он дал два штофа, удивляя молодых промышленных щедростью.
Лисьевские алеуты, жившие на Кадьяке в старом шелиховском остроге, все еще гуляли возле Павловской крепости, хотя Баранов настрого запретил давать им спиртное. Сысой нашел Ыпана с Тынилой, не первый день собиравшихся возвращаться к своим семьям, показав им штоф, легко убедил отправиться восвояси.
Наутро Сысой, Прохор и Тимофей пошли за ними в трехлючке вдоль берега. Лисьевские партовщики легко вырывались вперед, оглядываясь на презираемую ими русскую лодку, в которую никогда не сел бы даже подросток-островитянин. Возле Толстого мыса пал туман, при котором русичи видят чуть дальше лопасти весла. Алеуты же гребли без остановки и пристали точно возле Игацкого селения.
К вечеру туман поредел. На берегу завиднелись четыре бараборы, к воде вышли старики и дети — все мужчины селения были на промыслах. Тимофей дал селянам сушеной рыбы, они стали кланяться, повторяя: «Ладно! Ладно!» Партия переночевала на берегу и с рассветом двинулась дальше. Тимофей указал веслом на прибрежный камень, на котором были воткнуты тополиные тесаные колья, спросил, что это? Тойон Ыпан ответил, что здесь, должно быть, недавно утонул байдарщик и это знак — не подходить близко.
К вечеру все они приплыли к Килюдинскому селению. На берег вышли несколько кадьяков и их тойон, они пригласили русских стрелков в бараборы, алеуты же, как всегда, устроились на ночлег под лодками.
В бараборе молодая девка стала кидать на Прохора игривые взгляды, смотреть на него пристально и ходить, задевая то татуированным плечом, то голой грудью. Девка была видная: если бы не кости, торчавшие из носа и щек наподобие крысиных усов, да не синяя наколотая «борода» на скулах, ее можно было принять за красавицу.
Прохор тоже ласково поглядывал на молодуху, потом погладил ладонью горячую девичью спину. Не зная, как сказать по-кадьякски, сказал по-чугацки, что она ему приглянулась. Девка и вовсе стала кривляться возле него. Прошка в рубахе с распахнутым воротом, притиснул ее к себе, она, извиваясь змеей в его ручищах, положила ему голову на плечо и вдруг заплакала.
— Ты чего? — с недоумением отстранился Прохор. — Нельзя так нельзя! — разочарованно вздохнул. — Я не хотел тебя обидеть, — сел на место и отвернулся.
Девка метнула молнии черными глазами, строптиво дернула головой, презрительно хмыкнула и выскочила из бараборы. Утром промышленные поднялись затемно и пошли к алеутскому лагерю. Ночью приморозило.
Прибрежные скалы покрылись ледком и были скользкими. Алеуты спали, укрывшись парками. У иных на голых плечах или на спине белел иней.
Чуть развиднелось, они начали подниматься, голыми шли на берег, смотрели на восток, глотали ранний свет, считая его полезным, потом ходили к ручью, били ладонями по воде и вытягивались с поднятыми руками, по которым холодные струйки стекали на плечи. Без этого алеуты, обычно, не начинали день.
Кадьякские мужики с крыш своих барабор наблюдали рассвет, обсуждали, каков он был этим утром, затем шли купаться к морю. Из барабор выходили женщины, увидев Прохора, они бросали на него смешливые взгляды, похохатывали и весело переговаривались. Егоров понял, что обсуждают его, пожал плечами, спросил алеутского тойона, говорившего по-русски:
— Чего это они?
С непроницаемым лицом, как принято у алеутов, Ыпан сказал, что женщины смеются над Прошкой, у которого не хватило сил переспать с приглянувшейся девкой.
— Ну и дуры!? — удивленно проворчал промышленный. — Эти, однако, глупей чугачек… Что же она слезами заливалась?
Ыпан кивнул большой головой на короткой шее, соглашаясь, что все девки глупы, и добавил:
— Должно быть, ты сильно ей понравился, раз пролила слезы.
На другой день, при хорошей погоде партия вошла в Трехсвятительскую гавань. Возле Разбитовского селения к ней пристали два кадьяка на двулючной байдарке: один был пожилым, с седыми волосками на подбородке, другой молодым, сносно говорившим по-русски. Он сказал, что в детстве жил в шелиховской школе, косяки пытались научить его грамоте, но не смогли, а говорить он выучился.
Тимофей стал расспрашивать про здешние места и названия. Молодой переговорил на своем языке со стариком и сказал, что первый большой корабль появился здесь двадцать семь зим назад, но ему не дали долго простоять. И уже, на памяти молодого, сюда пришли два больших корабля, потребовали от жителей аманат. Кадьяки собрались на скале в крепости против восточной стороны острова Салтхидака. Косяки стали палить из ружей и пушек, разорили крепость и заставили пленных работать на себя… Старики не знают, хорошо это или плохо, потому что в те годы кадьяки много воевали между собой и чуть не перебили друг друга из-за пленных рабов и женщин.
Хотя обветшавшие шелиховские дома пустовали, лисьевские алеуты жили здесь на свой манер в большой бараборе, врытой в землю по самую кровлю.
Вход был с крыши по бревну с зарубками. В середине — жупан с очагом, где в морозы жили все родственники, по обе стороны от него — завешанные циновками клетушки, где уединялись алеутские семьи. Возле клетушек — зловонные кувшины с мочой. Кое-где горели жировики для тепла и света.
Тимофей отказался от приглашения в барабору и стал наводить порядок в пустующем доме. Сысой с Прохором ушли следом за партовщиками, спустившись в полутемное сырое жилье. Алеуты разошлись по своим клетушкам. Тынила повел Прохора за собой, Сысой пошел следом за Ыпаном.
Тот откинул полог клетушки, сел на циновку с края, как чужой. Полная алеутка с шитыми бисером ушами сидела возле горящего жировика и острым длинным ногтем на мизинце резала травяные стебли, вымоченные в моче, из-за ее спины выглядывали любопытные, раскосые глазенки ребенка. Женщина, бросила на мужа равнодушный взгляд, ни словом не обмолвившись с ним, продолжала свое дело. Так прошла минута.
— Что, приехал? — наконец спросила она.
— Да, приехал! — тихо ответил Ыпан.
Помолчав еще, она опять спросила:
— Однако, есть хочешь?
— Хочу немного, — сказал Ыпан. — Не ел еще сегодня.
Женщина неохотно поднялась и вышла, Ыпан поманил ребенка, протянул ему гостинец из мешка.
— Кто это? — спросил Сысой, кивнув вслед алеутке.
— Жена! — ответил Ыпан.
— Что так плохо встречает?
— Хорошо встречает. Хорошая жена.
Женщина принесла блюдо шикши с корой и жиром. Сысой, вынув ложку из-за голенища, попробовал угощение, чтобы не обидеть хозяев, и стал ждать мясо. То и дело за полог заглядывали родственники, Ыпан запускал руку в мешок и одаривал их. Те равнодушно, без благодарности, забирали подарки.
Подходили другие. Мешок пустел. Блюда наполнялись мясом, рыбой и китовым жиром, без которого алеуты не ели ничего. Сысой, зевая, сказал, что пойдет ночевать в казарму. Ыпан удивился, насколько способен удивляться алеут: косяк покидал барабору в разгар веселья.
— Покажу тебе хорошую девку, спи с ней!
— Монахи запретили любить девок до большого праздника… Чтобы удача была в промысле, — щадя алеутское гостеприимство, вздохнул Сысой.
Ыпан чуть улыбнулся, показывая острые рыбьи зубы, которые у алеутов не бывают плохими, — то ли смеялся над глупым русским законом, то ли сочувствовал стрелку.
В протопленной доме, без пузырей на узких окнах, пахло золой и чем-то своим. Тимофей возле горящего жировика читал книгу. Сысой вытянулся на нарах в стороне от него. После многолюдья прошедших дней ему было хорошо и он уснул, не дождавшись Прохора.
Дружок вернулся на рассвете, предовольный ночлегом и гостеприимством: он спал с алеуткой, похожей на креолку. Взошло солнце. Трое позавтракали и ушли на трехлючке смотреть места. Вернулись они к вечеру, набив из луков и ружей до полусотни уток. Тимофей стал потрошить птицу, Сысой затопил печь, Прохор выбрал полдюжины жирных тушек и ушел к алеутке, дескать, она и накормит. Вернулся он рано со странным лицом. Вошел в дом, широко расставляя ноги, по-стариковски неловко вполз на нары, лег и печально уставился в потолок.
— Ты чего? — подошли к нему Тимофей с Сысоем.
— Помру, наверное! — сказал Прохор.
— С чего бы? — обеспокоились друзья. — Вечером скакал, как яман, и вдруг…
— Зад нарушился, — всхлипнул Прохор. — Как ни зажимаю — течет в сапоги.
Кровь должно быть.
— Тебя алеуты чем потчевали? — спросил Тимофей.
— Ягодой и… жиром!
Тараканов схватился за живот, захохотал, упал на нары и стал кататься, задирая ноги.
Прохор удивленно приподнялся на локте, глаза его оживились.
— Ты чего?
Смеясь и кашляя, Тимофей, наконец, сказал:
— Слышал, у алеутов в обычае кормить назойливых гостей жиром какой-то акулы, которую они называют морской собакой. Этот жир в животе не держится, тут же выливается.
Прохор сел, резво скинул сапог, брезгливо заглянул в него:
— От сучка, от шалава, — забормотал, захлебываясь от негодования. Вышел, придерживая руками штаны, нараскорячку поплелся к морю: стирать одежду и мыться.
На другой день русские промышленные пошли звать алеутов на птичий промысел и попали на праздник. Вокруг бараборы горели костры из плавника, пахло печеным мясом. От костра к костру ходили возбужденные островитяне, смеялись женщины в праздничных парках, расшитых бисером. Они подхватили гостей под руки, усадили возле костра, подвинув им котел с китовым языком.