— Кит пришел! — радостно сообщил Тынила.
По рассказам алеутов дольше недели возле устья Карлучки плавали три кита. Вчера ночью они ревели страшными голосами, будто на них напали касатки. Утром алеуты вышли на берег и увидели, что один кит трется о скалы, думали — чешется, а он захотел, чтобы его съели.
На том месте, где выбросился кит, с редкой для алеутов поспешностью был сооружен балаган. В нем горел огонь, уважаемый старик подливал в жировик китовый жир. Шаман, пританцовывая, вынес из бараборы деревянное чучело кита в два аршина длиной. Все встали и закричали по-своему:
«Кит пришел! Кит пришел!» После плясок тушу стали разделывать. Мясо развешивали на ветру. Кишки полоскали и наполняли жиром. Алеут, первым увидевший кита, с важным видом распоряжался, кому какие куски дать, что отделить для Компании.
Ыпан рассказал стрелкам древнюю алеутскую сказку, над которой потом долго думал Тимофей, с удивлением вспоминая и пересказывая ее на разные лады. «Кит, самый большой и сильный морской зверь так много и мучительно думал, зачем его создал Бог, что от бессилия понять это выбрасывался на берег, где его съедали люди и звери. Наконец, Бог пожалел кита и сказал, что создал его таким большим, чтобы он выбрасывался на берег, кормил своим мясом и жиром людей и зверей. Узнав об этом, кит так рассердился на Бога, что от обиды стал выбрасываться на берег, кормить своим телом людей и зверей».
— Страшная сказка! — Яростно чесал голову Тараканов, стараясь понять в какой-то скрытый в ней смысл.
На другое утро в казарму приковылял Ыпан.
— Плохо дело! — покачал головой в длинной берестяной шляпе.
Спохватившись, снял ее и перекрестился на образок в углу.
Объевшись жира, умер один из сородичей: наверное, чем-то обидел кита.
Другой говорит, что у него першит в горле и тоже собирается умирать. Жена уговаривает подождать хотя бы до весны, шаман уговаривает, а он все равно собирается умереть. Люди стоят у входа в барабору, машут палками, не пускают смерть, но скоро у всех кончатся силы.
— За монахом ехать надо! — предложил Ыпан. — Пусть смерть далеко отгонит.
Пока готовили большую байдару, пока неторопливые алеуты таскали в нее мясо, сородич умер, огорчив жену и детей. Оставив Тимофея ждать партию передовщика Швецова, Сысой с Прохором и несколько кадьяков из соседнего селения повели груженые байдары в Павловскую крепость. Сдав приказчику мясо и жир, стрелки зашли к управляющему, рассказали о новостях. Партия Швецова была уже здесь, возвращаться Сысою и Прохору не было необходимости.
В Павловской крепости шла обычная осенняя жизнь: веселье закончилось, промышленные и работные свозили птицу, рыбу, мясо, солили, вялили, коптили — готовились к зимовке. Монахи возле церкви для инородцев, которую все-таки строили против воли управляющего вблизи от крепостной стены, распускали бревна на доски. Болеющий спиной седобородый архимандрит, затолкав бороду за пазуху камлайки, надетой поверх подрясника, стоял внизу, дергал пилу на себя. Все опилки летели на него, усыпав ресницы, брови и усы.
Монахам помогали несколько ленивых крещеных кадьяков. Азарта в общественной работе они не понимали, часто отлынивали, но на этот раз в их поведении было что-то новое. Они то и дело присаживались на корточки, злобно посмеивались и приглушенно переговаривались. Знакомые каюры прошли мимо Сысоя, задрав носы, не отвечая на приветствие. Он заглянул в поварню и там заметил перемену настроения среди крещеных туземцев.
Прохор с Сысоем записались на работы в миссию. Прошел день и другой, вдруг Прошка сказал:
— Носом чую смуту! У нас на Нучеке бунт каюров так же начинался.
Кадьяков, помогавших строить церковь, монахи готовили в местные священники, и сначала их было много больше, чем нужно, но со временем убавилось. Когда закончили внутреннюю отделку, готовя храм к росписи, их осталось с полдюжины, и те работали неохотно.
На обед монахи приглашали всех в свой дом за братский стол. Прежде кадьяки шли к ним с радостью, а тут у них стали появляться причины, чтобы обедать на стороне. Миссионеры думали, что работные убегают из-за еды: они не ставили на стол и не ели китовый жир и мясо. Сысой спросил об этом крестника инока Германа, с которым был в добрых отношениях. Тот простодушно сморщил приплюснутый нос:
— Молиться надо долго… Русский бог — сильный бог, но сильно вредный.
За котел сесть — молись, с женой лечь — молись… Это не ешь, другое не ешь…
— Архимандрита спроси отчего так! — посоветовал Сысой, настороженно переглянувшись с Прохором.
— Главный шаман, а работает, как калга, — раб! — Работный кадьяк презрительно скривил резаные губы.
— Что говорит один — то думают все: у них иначе не бывает! — С кислым видом почесал стриженую бороду Прохор.
Монахи, по традиции, угощали работных в своем доме. На этот раз в просторную светлицу вошли только двое — Сысой с Прохором. Кадьяки разбежались и Ювеналий добродушно посмеивался над ними: в крепости давали дикую баранину, гусей и уток, а за братским столом только рыба.
После молитвы сели, по монашескому обычаю, четверо за одно блюдо.
Прохор с Сысоем остались двое за одной чашкой, и келарь, чтобы не смущать их, искушая обжорством, сделал вид, будто отлил часть ухи обратно в котел. За травяным напитком, во время отдыха и братского веселья, Сысой высказал архимандриту свои опасения. Тот посмотрел на него ласково и беспечно, стал успокаивать:
— Местный народ темен разумом, зато душой чист, как ребенок, тянется к вере… Дитя оно и есть дитя — не без проказ, но большого греха ждать от него не следует.
Сысой с Прохором терпеливо выслушали старшего, перечить не посмели.
После молитвы тишайший инок Герман вышел за ними в сени.
— Смута среди кадьяков! Не только я, Прошка тоже ее чует, — горячо зашептал Сысой. кивая на товарища. — Не можем оба ошибаться Кротко улыбнувшись, инок опустил глаза долу, а, когда поднял их, на губах был вопрос:
— Не могли бы вы вдвоем или с надежными друзьями сплавать к кенайцам?
Надо пригласить на Кадьяк тойонов и их родственников для крещения. Ты, Сысой, в вере вырос, обряды знаешь, хотелось бы, чтобы от миссии разговаривал с ними ты.
Сысой понял вдруг, что это не простая просьба, а дело, затевающееся в обход управляющего. Он замялся. Герман понял его смущение, терпеливо пояснил:
— За год мы окрестили не больше сотни креолов, кадьяков и алеутов. Это очень мало. Если и дальше так — присутствие на архипелаге целой миссии — тщетно. Нужно собрать всех, окрестить разом, и тогда конец распрям и войнам.
Что делить между собой православным людям?
Прохор усмехнулся, уж он-то никак не мог согласиться со сказанным.
— Надо Бырыму спросить! — смущенно пролепетал Сысой. — По контракту — без его разрешения никак нельзя.
Инок осекся, опустил голову, вздохнул и шагнул, было, к двери. Сысой схватил его за рукав:
— Погоди, давай я поговорю с управляющим… И Прошка тоже… Он нас послушает. И если скажет — мы хоть на Уналашку…
— Не надо! — холодно обронил Герман.
Перед Покровом, сырым прохладным утром, в Павловскую бухту вошел «Святой Георгий» — пакетбот Константиновской крепости. Баранов с Кусковым вышли на причал в перовых урильих парках. Прохор Егоров, увидев знакомое судно, воткнул топор в колоду, тоже пошел к берегу. Пакетбот ткнулся в стенку, с борта со швартовым концом прыгнул старовояжный стрелок Галактионов. Увидев Прохора, он замахал руками, закричал:
— Прошенька, друг! Взяли мы твоего мучителя. Отведи душеньку, добавь, чтобы девку твою не тискал!
Баранов с Кусковым поднялись на палубу, за ними Прохор. К мачте был привязан управляющий Константиновской крепостью Григорий Коновалов. На ногах — колодки, половина головы обрита, под глазом синяк, в бороде кровь.
Он взглянул на бывшего коломенского стрелка насмешливо и даже с вызовом, будто подстрекал: ну, добавь и ты!
— Не стесняйся, Прошенька! — Вертелся Галактионов и стрекотал, как сорока.
Прохор присел напротив Коновалова, раскурил трубку, сунул чубук ему в запекшиеся губы. Тот жадно затянулся.
— Как это они тебя скрутили? — спросил без злорадства. — Ты же их силой удерживал.
— А по глупости! — равнодушно ответил Григорий. — Окружил себя холуями да суками, вроде этого, — указал глазами на Галактионова, — они и предали… Ты бы не предал, знаю. Жаль, не стали друзьями. Из-за Ульки все.
Моя вина. Склонял ее к себе, замуж звал. Не далась. Верная у тебя девка, а чего в тебя, дурака, вцепилась, не пойму.
На палубе появились Васильев с Сысоем.
— Не моя она, Васькина! — Кивнул на дружка Прохор. — Обвенчалась, говорит, счастливо живет с ним.
— Ну и дела?! — криво усмехнулся Коновалов. — Выходит, ни тебе, ни мне…
Ну, Васька!? Хрен в кармане, блоха на аркане, а вот ведь, взял такую красу…
Галактионов, почесываясь, бегал вокруг Баранова, тараторил:
— Решением схода свалили душегуба. Мне приговорили сопровождать сюда, а понадобится — и до Охотска.
По контракту Баранов обязан был принять преступника из любой артели и разобраться, есть ли на нем вина.
— Что с тобой делать, Григорий? — спросил Коновалова, присаживаясь перед ним на корточки. — Я тебе не враг, но против воли артели пойти не могу.
— Делай свое дело, — прохрипел бывший управляющий. — Отправь в Охотск. Только руки развяжи. Бежать — вину признать. А на мне один грех — не давал власти Петьке Коломину.
— Да куда бежать-то? — Виновато улыбнулся Баранов и кивнул Прохору: — Развяжи!
— Вона как, вины на нем нет?! — закричал суетливый Галактионов. — Туземных грабил, в рабство брал?! У кенайского тойона Российский герб отобрал, топтал его ногами и называл игрушкой. У новокрещенного алеута Михайла Чернышова твой Третьяков отобрал копье и девку. Твой Лосев у Петьки Коломина работного отобрал, тесак в землю воткнул, ружье на него наставил и дружкам приказал стрелять. Петька-то ему: да у тебя же руки в крови! А он — не твое дело, прежде четверых застрелили и тебя прикончим…