Тойон выпил еще пару чашек, без меры подслащивая их медом, потом сказал:

— Шаман спрашивал духов, что сделать, чтобы не было беды. Духи сказали: если косяки не будут мыться и стирать до конца промыслов — может, будет беда, а может, не будет!

Баранов поскреб выбритый подбородок, усмехнулся:

— Друг Иван, я дам шаману фунт бисера и кружку раки — природным русским людям нельзя не мыться…

Алеут посидел молча, перевернул чашку и встал:

— Мы к Якутату и к Ситхе не пойдем. Пиши нас в Кенай!

Баранов не стал ни спорить, ни ругаться: алеуты — народ покладистый, и, если отказываются выполнять волю Компании, просясь на бедные промыслы, значит, на то есть причина.

— Хорошо! — подумав, согласился. — Партия кенайцев ушла к Якутату с Яшкой-тойоном. Просились и другие. Пусть они идут с Куликаловым и Пуртовым.

Алеут, не прощаясь, не благодаря за чай, поплелся обратно к своим партовщикам.

Через день, при обычных торжествах, ушла в море сводная ситхинская партия, объединив до пятисот байдар. Вскоре тоболяки с Прохором, Тимофеем и с лисьевскими алеутами отстояли литургию, исповедались, причастились и вышли из Павловской бухты. Иеромонахи Ювеналий и Макарий наравне со всеми гребли в десятибеседочной байдаре, были одеты, как все промышленные, в пуховые парки и суконные штаны, только головы покрывали монашескими скуфьями.

Васильев был печален и греб, свесив голову, он оставил в крепости жену на сносях. Еще не потерялся из виду Кадьяк, а Васька уже думал о возвращении. Сысой, глядя на него, по-казацки сбил шапку на ухо и затянул удалую песню. Прохор стал подпевать. Повеселел и Васильев, но монахи были недовольны. Они молчали, хотя по их лицам видно было — еле терпят шум, мешавший молиться и думать о возвышенном. Тесно было в одной лодке светским и духовным, но не случайно они оказались вместе.

Весной Сысой стоял в карауле ночью, услышал, как скрипнула лестница.

Тихо, как мышь, кто-то крался к нему. Сысой подумал — Баламутов, старший по караулу проверяет часовых. Спрятался. Едва из-за башни показалась голова — приставил к горлу нож и узнал Германа.

— Прости, батюшка! Пошутил. Думал, Васька!

— У тебя своя служба, — отмахнулся инок, — правь, как положено! — Постоял рядом, повздыхал, глядя на звезды: — Суровые времена грядут! — сказал вдруг. — Новые испытания! На все воля Божья, но ты там, в Кенаях, присматривай за нашими, особенно за Ювеналием… Не оставляй его одного…

Эх-эх! — прошептал, крестясь.

Сысой, вспомнив этот разговор, перегнулся за борт — из черных глубин на него глянул темный лик мужика с бородой по щекам. «Неужели уже прошло два года?» — подумал, удивленно глядя на свое сильно постаревшее отражение.

Бобра в Кенайской губе было так мало, что русичам редко удавалось добыть его, они только управляли, судили вечно споривших кадьяков и алеутов: чья стрела поразила зверя первой, чья умертвила и как делить добычу.

На лайдах стали появляться первые секачи-сивучи: лежали, ожидая самок, а те не спешили на их зов. Алеуты добыли полтора десятка нерп и запировали.

Молодым промышленным, без привычки, их мясо казалось приторно жирным, но и они приноравливались питаться природной едой островитян: кусок сухой трески — кусок нерпичьего жира.

Оставив партовщиков в промысловых местах Аглицской, Кочемакской и Камышатской бухт, Сысой и Прохор с монахами пошли к Никольскому редуту на речку Касиловку. Там на высоком берегу виднелись четыре крыши, обнесенные частоколом. Ворота были распахнуты. К редуту жались два десятка землянок и островерхих индейских летников, покрытых берестой. Над ними курились дымки. На воде неподалеку от устья реки покачивались легкие байдарки с рыбаками и берестяные кенайские лодки.

— Соседушки, похоже, еще не собрались на промыслы?! — рассмеялся Прохор, узнавая среди рыбаков знакомые лица.

Никто не кинулся навстречу гостям. Третьяков помахал шапкой, обнажив блестящую лысину, Храмов крикнул Прохору:

— Неуж-то богатые барановские артельщики без штофа? — Но, увидев в байдаре духовных, смутился.

Передовщик Коломин поправлялся после ранения, но был еще слаб.

Партия под началом иркутян Ивановых промышляла речных бобров, которых, говорили, здесь много. Некоторые охотились на боровую дичь ради пропитания. Десятка два коломинских стрелков таскали из лесу бревна и строили зимовье — в одном редуте всем лебедевским стрелкам было тесно.

Одни промышленные кланялись монахам, подходили для благословения, другие шапок не ломали. Из лесу с вязанкой дров вышел Терентий Лукин, расцеловался с Прохором. Тот указал на распахнутые ворота.

— Монахов привез! Жило святить будут.

— Ну и ладно, если во имя Отца и Сына… — кивнул старовер. — Хуже не будет. Ты-то сам как крестишься?

— Как ты учил, — краснея, солгал Прохор.

— Вот и хорошо! Пойдем ко мне, и дружка зови.

Следом за хозяином Сысой и Прохор, пригибаясь, перешагнули порог его хижины, наполовину врытой в землю. Она была тесна, изнутри обмазана глиной. На каменке — жестяной котел, под нарами топор, в одном углу восьмиконечный крест в полтора аршина и потемневшая от копоти икона, в другом — связка юколы.

— Отделился, от греха, — прикрывая бороду рукой, Лукин стал раздувать очаг. — Наши-то на дикарках переженились. Иные, живут с двумя сразу и на Ветхий Завет ссылаются. Пусть монахи поучат их, вдруг, что получится. — Терентий перекрестился и усадил гостей на нары. — Напоил бы травяным настоем, да гостевой посуды нет. Погодите, пойду у соседей попрошу.

Лукин вышел, молчавший Сысой, взглянув ему вслед, спросил:

— Скопец, что ли? Нестарый еще, а как-то терпит?

— Мужик! Только брезгливый до дикарок. Наверное, знает заговор от похоти…

— Спроси слова, — взмолился Сысой. — А то хоть плачь — ни пост, ни молитва не помогают. Бабы снятся… И хлеб…

На молебен собрались все лебедевские промышленные, которые были поблизости от укрепления, пошел и Терентий Лукин, даже подпевал монахам, только поклоны клал по-старому, жесткому обряду.

— Мы вас, какие есть, принимаем, — ворчал Ювеналий. — Это вы нас знать не хотите.

После исповеди и причастия монахи, поддерживая друг друга, как воины, уставшие после битвы, едва стояли на ногах. Отпуская всех, Ювеналий пригрозил:

— Уж мы-то останемся среди вас, волей пославшего, блуд и скверну повыведем…

Ожидая транспорт и указы главных пайщиков, всякий промышленный в лебедевской артели жил сам по себе и если бы не каждодневная опасность — давно разбрелись бы они по побережью и растворились среди чужих народов.

Казенный штурман Степан Зайков сожительствовал с молоденькой дочерью кенайского тойона, через нее обзавелся сильной родней из соседнего туземного селения и был уважаем среди диких. Ему шло жалование в Охотске, ни о чем не беспокоясь, он зло посмеивался над былыми распрями коломинских и коноваловских стрелков, ездил по гостям и жил в удовольствиях.

Андрей Храмов в одной лодке с другом-кенайцем приплыл в Кочемакскую бухту, где промышлял Тимофей Тараканов с партией алеутов, выменял у старосты Васильева четверть водки на бобровые шкуры, там же пил ее на пару с индейцем. Пьяный плакал, жалуясь, Васильеву и Тараканову:

— Знаете, что такое, когда пропадет дух? Вчера еще против всего света шли войной, а сегодня, как слепые кутята, караулы наладить не можем…

Кенаец в изрядном подпитии тоже стал жаловаться:

— Жена сына родила, — сказал, хмуря крашеные брови. — Хотел задушить, жалко стало…

— Зачем же дитя невинное жизни лишать? — через Храмова спросил Васильев и перекрестился, помня о жене.

— Лучше ему сразу умереть! — как это принято у индейцев, с многоумным видом ответил кенаец. — А то вырастет — каюром у косяков станет.

Терентий Лкуин с Ювеналием старались избегать друг друга, но будто нечистый подстраивал их встречи. Сойдутся, слово за слово, давай спорить. И всякая встреча кончалась тем, что иеромонах кричал на все побережье:

— Темный ты, а о теософии судить берешься… Как пьяный, в мороке полузнаний блуждаешь. Это хуже, чем незнание…

Лукин плевал под ноги и обличал еретиков. Кенайские слухи о близком русском поселении мирили их. Будь то Ирия Беловодная или потомки казаков, занесенных из России в прошлые века, обряд у них должен быть чище, вера не замутнена понаехавшими иностранцами. Там истина! На этом сходились Лукин и монахи.

Галиот «Три Святителя» под началом крестьянского сына Василия Медведникова прибыл в Якутатский залив, бросил якорь недалеко от берега, встал на рейде. С борта спустили байдару, передовщики и старовояжные стрелки поплыли к крепости. Издали казалось, что ничего здесь не изменилось за прошедшую зиму. Отставной прапорщик Родионов — начальник якутатского гарнизона, в сюртуке с нашивками — вошел по колено в воду, встречая долгожданную партию.

— Когда Баранов прибудет? — спросил вместо приветствия. Глаза его тлели горючей тоской. — Как только явится — сдам гарнизон — и к тебе в партию.

Демидушко, — похлопал по плечу трезвого, а потому тихого и скромного Куликалова. — Возьмешь ли старого?

— Опять с Поломошным не поделились? — передовщик перешагнул за борт байдары, обнял товарища. Вдвоем они подхватили лодку за нос и выволокли на берег, помогая высадиться другим.

— С Поломошным только мух ловить да назем делить, — выругался Родионов. — Вдруг раньше меня увидишь Баранова, скажи, чтобы слал замену.

Сил нет терпеть.

Передовщик Пуртов подмигнул отставному прапорщику, спихнув шапку на затылок:

— Штоф за хорошую весть: на галиоте твоя замена!

— Кто таков? — радостно вскрикнул Родионов.

— Родственник управляющего уналашкинскими промыслами — Ларионов Степан Федорович.

Родионов повеселел:

— Емелька Ларионов числится у Поломошного в первых врагах. Как узнает, что новоприбывший, ему родня — вспомнит меня добрым словом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: