— Альбина! — еще раз позвали с крыльца.
— Иду! — капризно крикнула она и добавила тихо, для меня: — Мы еще поговорим, потом… Хорошо?
А на другой день, стараясь скрыть смущение, я с нарочитым усердием обивал голиком валенки в сенях у Реутовых. Вопреки моим надеждам, отец сразу же узнал меня и, коротко блеснув усталыми глазами, сказал:
— А тогда по вашей милости мне сто рублей штрафу припаяли.
В комнате, куда я попал из кухни, уютно горела лампочка под большим голубым абажуром с бахромой, которая качалась при каждом ударе дверью, разгоняя по стенам мягкие тени. Здесь мы пили чай, а потом перешли в Алину комнату, сплошь увешанную географическими картами, ковриками, фотографиями и картинками. Все мне нравилось в этом просторном теплом доме (особенно если принять во внимание, что последнее качество было в то время редкостью и ценилось очень высоко), и я старался незаметно притрагиваться ко всем вещам, окружавшим Алю, словно надеялся унести с собой частицу их тепла, чистоты и, может быть, ее самой.
Как-то Аля сказала мне, что летом уедет в Москву учиться. С тех пор меня не покидало тягостное предощущение разлуки, и как бы вне связи с этим я заводил разговоры о том, что учиться можно и здесь, в нашем городе, вспоминал все нелестные для Москвы пословицы: «Москва слезам не верит», «Москва денежки любит», и ясно видел, что моя хитро сплетенная дипломатия ни к чему не приведет.
В десятом классе еще шли экзамены, а мы уже опять работали в совхозе. Рассчитав примерно, когда должна уезжать Аля, я отпросился в город и успел как раз вовремя.
Когда я вошел в знакомый дом и увидел, что все вещи в нем сдвинуты, на полу стоят открытые чемоданы, а у Алиной мамы заплаканные глаза, то понял, что надвинулось то непоправимое и страшное, чего я тайно боялся все это время.
Аля снимала со стены свои картинки. Я не сказал ни слова, а только смотрел на Алю и видел, что у нее тоже заплаканные глаза и красный кончик носа.
— Вот и уезжаю, — сказала она. — Сейчас здесь хаос и все злющие… Ты иди. Мы с тобой увидимся на вокзале. Придешь?
Сзади раздались чьи-то шаги.
— Ну иди же! — требовательно сказала Аля.
Я вышел. Кто-то встретился мне в другой комнате, кто-то поздоровался со мной, но я не ответил. Я направился прямо на вокзал и сел там на лавочку.
По хрустящим шлаковым дорожкам ходили железнодорожники, удивленно и подозрительно посматривая на рослого парнишку в сапогах и в потрепанном пиджаке, сидевшего неподвижно до тех пор, пока не стемнело. Тогда к нему подошла девушка, тоже высокая, но очень тоненькая, одетая просто и тепло, как одеваются в дорогу, и повелительно сказала:
— Пойдем.
Мы отошли в тень вокзальных лип, при каждом дуновении ветра роняющих дождь прелого цвета.
— Я тебе напишу из Москвы. Ты мне тоже напишешь… Что же ты молчишь? — спросила Аля.
— Не уезжай, — глухо сказал я, впервые высказав прямо то, что скрывал до сих пор за полунамеками.
Аля грустно улыбнулась, — так она улыбалась, когда играла Раневскую.
— Ну как же я не поеду?
— Не знаю. Не уезжай…
У вокзала, в полосе приглушенного маскировочным колпаком света, показалась Алина мама. Она нетерпеливо оглянулась по сторонам, потом крикнула:
— Альбина!
— Там при наших неудобно будет прощаться, — сказала Аля.
Мы стояли друг против друга, не решаясь сделать разделяющий нас шаг; она первая потянулась ко мне, взяла за плечи и поцеловала в губы…
Потом я шел за ее поездом прямо по шпалам, а потеряв из виду зыбкий красный огонек последнего вагона, сел на откос в пыльную полынь и заплакал.
«Отчего же, отчего вы меня не послушали? Бедная моя, хорошая, не вернешь теперь…»
Когда я вспоминаю свою жизнь, наступившую после отъезда Али, она представляется мне плотным сгустком событий, спрессованных в несоразмерно малом объеме времени. За какие-то три месяца я успел проделать внешне простой и прямолинейный, а внутренне трудный и сложный путь от школьной скамьи и полудетских взглядов на мир до стрелковой роты с ее суровым писаным и неписаным уставом жизни.
Первым шагом на этом пути было решение немедленно, как только получу от Али письмо, ехать вслед за ней в Москву. К тому времени у меня назрел окончательный разрыв с хозяевами дома, в котором я жил. Им не нравились мои ночные отлучки, поздний стук в дверь, а мне была противна вся их копеечная жизнь с вечным нытьём над куском хлеба и та, свойственная ограниченным людям нетерпимость к самостоятельности постороннего человека, какую они проявляли по отношению ко мне. Надо было искать работу и переходить в школу рабочей молодежи. «А если так, — рассуждал я, — то не все ли равно, где начинать новую жизнь: здесь ли, в Москве ли…»
Сборы мои были короткими. Очевидно, по наследственности легкий на подъем, я не страшился дальних дорог и незнакомых городов.
Сенька пришел на вокзал провожать меня и принес свое самое драгоценное имущество — гитару и огромную, как противень, готовальню.
— Вот, — хмурясь, сказал он, — загонишь по дороге, если будет туго.
Мимо нас поплыли вагоны. Я вскочил на подножку и через плечо кондуктора смотрел, как уходят назад и в прошлое пакгаузы, зерновые склады, длинный дом на высоком каменном фундаменте и маленькая, сгорбленная фигурка Сеньки, стоявшего на сквозном дорожном ветру…
Путь до Москвы я вспоминал с неохотой. Билет у меня был только до ближайшей станции, а пропуска, который требовался тогда для въезда в столицу, и вовсе не было. Большую часть этого пути я проделал, хоронясь от патрулей и контролеров, под лавочкой, на подножке или за чужими чемоданами на верхней полке.
Алю я нашел легко. Она жила в одном из кривых арбатских переулков, снимая угол у крохотной аккуратной старушки, которая по утрам пила кофе, процеживая его через серебряное ситечко, а потом целый день читала «Поваренную книгу, подарок молодым хозяйкам» или «Войну и мир».
Когда в день приезда я появился у Али, она очень обрадовалась мне.
— Это мой земляк… Смотрите же, это мой земляк… Он из нашего города, земляк, — без конца повторяла она старушке, а потом вдруг спросила, не привез ли я от ее родителей продуктов или денег.
Я сказал, что мне и в голову не пришло зайти перед отъездом к ее родителям.
— Ах, какой ты!.. — с досадой сказала Аля. — Ехать в Москву и не захватить от наших продуктов!
Вечером мы вышли погулять. Вовеки не забуду радостного изумления, охватившего меня, когда под грохот пушек над городом вдруг расцвели снопы ракет и, отражаясь в иззелена-черной воде Москвы-реки, медленно сгорели в вышине. Мы стояли на Крымском мосту, вокруг нас никого не было, и в наступившей после новой вспышки темноте я, смелый от восторга, поцеловал Алю в глаз.
— Теперь салюты каждый день. Иногда даже по два и по три, — сказала она, расправляя пальцем помятые ресницы.
А мне вдруг почему-то вспомнился промерзший совхозный клуб и холодная, отчужденная Аля, пристально смотревшая на коптящий огонь керосиновой лампы. Почему? Но слишком много было в тот вечер отвлекающих обстоятельств, чтобы заниматься этим вопросом.
Утром моросил гнусный ледяной дождичек, какой по странным метеорологическим особенностям климата бывает только в Москве. Переночевав на вокзале, я с тяжелой головой, резью в глазах и противным дезинфекционным привкусом во рту ходил по улицам, читая в витринах «Мосгорсправки» объявления о приеме на работу. Наконец я нашел то, что мне было нужно. Строительная контора (дальше следовало длинное нечленораздельное слово) принимала рабочих разных специальностей, в том числе плотников. Внизу мелкими буквами значилось: «Одиноким предоставляется общежитие». С какой мрачной иронией глянуло это слово на меня, действительно начинавшего ощущать себя одиноким и потерянным в этом огромном городе, окутанном игольчатой пылью дождя!
Мне пришлось ехать на электричке до маленькой дачной станции, где я и нашел строительную контору за сплошным забором из свежего горбушинника, а вечером, претерпев мытарства санобработки, уже старательно оскабливал сапоги на пороге дощатого здания барачного типа, ставшего отныне моим домом.