С тех пор я уже не мог работать грузчиком. Когда я женился, молодая жена взяла скоплённые мною деньги и, прибавив то, что получила от своих родителей на приданое первому ребёнку, купила рикшу. С этим я снова мог приняться за работу. Рикше нужны крепкие ноги и здоровое сердце. Мои ноги должны были быть крепкими петому, что я имел уже сына, моё сердце должно было быть сильным потому, что я любил свою жену и она сказала мне, что скоро подарит мне ещё одного сына. С восходом солнца я был уже на площади и ждал седока. Когда богатый человек, такой большой и тучный, что ему трудно самому носить своё тело, садился в рикшу, я брался за оглобли и бежал. Чем дальше я должен был бежать, тем радостнее было мне. Ведь за каждую тысячу шагов седок давал мне лишнюю чоху[3]. Мне было радостно, хотя сердце моё билось так, что я должен был руками сдавливать грудь, чтобы удержать его, и пена выступала у меня на губах. Я бегал от зари до зари. Солнце уставало, погружалась в сон природа, а я прикреплял к оглобле фонарик и все бежал. Я бегал, пока не отходил ко сну самый жадный купец, пока не вставал от вина и разврата самый крепкий из гуляк. Первым в городе я выходил из дому, последним возвращался в него, потому что дети рождались у меня каждый год. А дети хотят есть.
Жизнь рикши очень трудна; самые крепкие выдерживают недолго. В один из дней, когда жена нагибается к рикше, чтобы разбудить его на работу, она видит холодный скелет, обтянутый сухою кожей. Вероятно, и я умер бы так, как умирают все рикши, если бы однажды наш народ не восстал, доведённый до отчаяния жадностью иностранцев, выжимавших из него последние соки. Ты, может быть, помнишь это восстание. Я был одним из многих, кто бросил свою рикшу и пошёл драться. А потом стал одним из немногих, чья голова не скатилась в яму, когда казнили восставших. Я бежал, бежал так далеко, как только мог убежать бедный китаец, из Чифу пароход привёз меня во Владивосток. Что я нашёл там, в первом и последнем чужеземном городе, который я когда-либо видел? Все то же, что и дома. И тут было больше китайцев, чем мешков с грузом. Русские купцы были так же толсты, так же жадны и жестоки, как китайские. Я перепробовал многое, чтобы добыть пищу жене и детям. Но все было одинаково неверно: мы никогда не могли сказать, будем ли иметь чашку риса завтра, зато очень часто могли поклясться, что у нас его нет сегодня и не было вчера. Семья моя стала бедней самого жалкого нищего. Нужно было продать в публичные дома двух девочек, чтобы не дать умереть с голода мальчикам. Русский закон не разрешал такую сделку, но за деньги полиция закрывала глаза на что угодно.
И вот тут-то, когда мы уже торговались из-за цены, я узнал, что один китайский купец ищет людей, которым можно было бы доверить работу около опиума. У него были плантации, и он изготовляв чанду[4]. Он терпел большие убытки оттого, что почти всякий, получая доступ не только к готовому чанду, но даже к маку, утрачивал власть над собой. Такой человек переставал быть хорошим работником. Сначала он брал немного опиума для себя, потом, когда дурман затягивал его, окончательно лишая воли, он начинал красть опиум для продажи. За лишнюю трубку такой человек готов на все. Ведь недаром у нас в Китае говорят: «Можно устоять перед золотом и справиться с женщиной, но у кого хватит сил, чтобы противостоять опиуму?»
Жена плакала и не хотела пускать меня на эту работу. Она была уверена, что я не устою перед соблазном. Тогда вся моя семья погибла бы от голода, как погибли миллионы других китайских семей. Когда я пришёл к купцу наниматься в сторожа, он спросил, что я могу дать ему в залог своей верности? Я ответил: «Милостивый господин мой, у меня нет ни одной чохи, чтобы дать в залог тех многих тысяч, что стоит твой товар. Но все твоё богатство для меня ничто по сравнению с жизнью моих детей. Они и будут залогом целости твоего достояния». Купец засмеялся я сказал: «Твои сыновья, работая всю жизнь от зари до зари, не смогут оправдать того, что я должен тебе доверить. Девочки? Ты же понимаешь, что каждую из них и обеих вместе я могу купить у тебя для забавы на час, на месяц, на год, на всю жизнь за такую малую долю моего опиума, что, отдав его, я даже не замечу, стало ли его меньше. Так чего же стоит твой залог?» Он был прав. Но и я был тоже прав. «Господин, пусть я не получу от тебя ни единой чохи, давай моим детям столько рису и масла, сколько нужно, чтобы не умереть с голоду. В тот день, когда ты узнаешь, что я выкурил одну только трубку опиума, ты не спрашивай, где я взял его, твой он или чужой, ты просто лиши моих детей пищи на целый день. А за вторую трубку — на два дня, за третью — на три… И так, пока сумеешь сосчитать или пока они не умрут с голоду». Купец засмеялся. «Мне нравится то, что ты говоришь, человек». Он взял меня сторожем. Я прожил у него много лет и не выкурил ни одной трубки опиума. Купец тоже выполнил договор. Он кормил моих детей, пока они не выросли. Потом он взял их к себе в услужение. А там пришла большая война и после неё революция. Купец убежал в Китай с накопленным богатством. Плантацию мака взял себе советский народ. Опиум идёт теперь не на то, чтобы отравлять людей, а для того, чтобы их лечить.
Дети мои ушли от меня. На небе загорелась такая заря, перед светом которой и пламя сыновней любви потускнело. Сыновья мои разошлись в разные стороны. Один ушёл в Сибирь. Там шла война с белыми генералами. Другой взял старое ружьё, с которым я сторожил маки, и ушёл в Китай. Он пошёл к человеку, которого зовут Мао Чжу-си. Он хотел бороться за то, чтобы китайский народ мог так же строить своё счастье, как строили его русские… Ты не слушаешь меня?
Ласкин действительно спал, растянувшись на прохладном кане.
Старик набил свою маленькую трубочку крепким самосадом и закурил. Ван спал, сидя на полу, прислонившись спиною к кану. Старик осторожно тронул его за плечо. Ван сразу открыл глаза, но не пошевелился. Так, сидя у ног старика, он и отвечал на его вопросы. Так же негромко, как их задавал старик. Они говорили долго: старик — спокойно, а Ван — так, словно был в чём-то виноват. Потом, видимо удовлетворённые, оба легли на кан.
Когда старый сторож разбудил Ласкина, квадрат двери был уже чёрен.
— Где Ван? — испуганно спросил Ласкин.
— Ушёл.
— Куда?
— Не знаю.
Ласкин сжал было кулак, но одумался.
— Ты не должен был его отпускать!
— Ничего, — спокойно ответил старик. — Я пойду с тобой и провожу тебя куда нужно.
Выругавшись, Ласкин стал собираться. Через несколько минут они ушли в ночную тайгу, держа путь на юг.
Цыган и Лёвка
От фанзы старик повернул прямо в гору. Тропы больше не было. Идти стало ещё труднее, чем днём, но Ласкин слышал впереди себя неожиданно быстрые шаги китайца. Отстать — значило остаться одному, совсем одному среди враждебно шепчущихся деревьев, в незнакомой тайте, чёрной, таинственной и страшной.
Спотыкаясь о корни, ударяясь коленями о стволы бурелома, натыкаясь на торчащие со всех сторон ветви деревьев, Ласкин шёл так быстро, как только позволяло дыхание. Шёл, выставив руки вперёд, в чёрное пространство леса. Указкой служил только хруст валежника под ногами старика. Ласкин закусил губы, чтобы не выдать своего отчаяния криком. Он терял самообладание.
И вдруг шаги проводника оборвались. Ласкин шагнул ещё раз, другой и в испуге остановился.
— Что случилось? — зашептал он было, но старик прервал его:
— Тёс… Человек!
Напрягши слух, Ласкин понял: навстречу шли двое. Они делали несколько шагов, останавливались и снова немного продвигались.
— Чудно, Ивашка, будто слыхали кого-то, а будто и нет никого. А?
Ответил детский голос:
— Я тоже слыхал — человек.
— Может, ослышались, а?
— Не должно быть, тятя.
— Не должно быть, не должно быть. Говорил тебе: без Шарика ночью не ходить. Он бы сказал, ослышались ай нет.