Первую неделю в Глебовом дворе Елена обживалась. Пожалуй, тут и правда лучше, чем в городе, и сад больше, и сам терем светлей - не успело потемнеть дерево внутри, Она уж думала, что оставила страшные сны в городском дворе, как в одну из ночей она вдруг снова очутилась в вечных сумерках перед все той же старой раскидистой березой. Она пыталась уговаривать себя: это просто сон, я бывала тут и наяву. Нет здесь ничего страшного, шелестят ленты, так это ветер, ничего больше, но ничего не могла поделать с темной жутью, заползавшей в сердце.

   Пока Звенислава пробиралась сквозь ленты, ей удавалось держать себя в руках, как пловцу, который держит голову над водой, но когда вместо овражка с ручьем в сумерках снова показались невысокие холмики с маленькими бревенчатыми домиками, крытыми берестой, ужас затопил ее разум, и она побежала, не разбирая дороги, не чуя ног и не слыша собственного крика.

   Она звала на помощь, но кто мог помочь ей тут, в этих сумерках, в этом странном лесу? Она бежала, пока хватало дыхания, потом стала задыхаться, спотыкаться, перешла на шаг, а могильные холмики слева и справа все не кончались. Но вот впереди на тропинке показался человек. Он шел ей навстречу, и хотя лица его было не разглядеть, он показался смутно знакомым.

   Так это ж князь Павел! Откуда здесь быть ее мужу? Да откуда бы ни был, как хорошо!

   Он обнял плачущую Звениславу - также, как недавно, когда она упала с лошади, только его руки показались ей холодными, замерз, наверное, ее поджидая, ночью-то прохладно. И одет странно - вроде и в плаще, а без пояса и меча на бедре нет...

   Звенислава успокоилась, но все же для верности взяла прохладную ладонь князя, и так, рука об руку они вернулись к Глебовому двору. Ворота были закрыты, но не заперты. Княгиня легко толкнула створку, и та со скрипом отворилась. Караульщик сидя дремал, прислонившись к воротному столбу, и обнимал копье. Сумеречного света, что был в лесу, тут не было и следа: полная луна освещала пустой двор. Видно было каждую травинку. Они поднялись по высоким ступеням крыльца и вошли в терем. На пороге Звенислава увидела, как в лунном свете к ней повернулся не русый круглолицый Павел - черты лица прямо на глазах стали изящней и тоньше, волосы почернели, а над верхней губой пробились тонкие усы. Глаза черны, и лунный свет не дает в них бликов. Улыбка была такой знакомой и такой страшной:

   - Ну что, дождалась меня, Звенислава?

   Глава 9. Змей. Лето то же.

   Давыду отчего-то неуютно было и у брата, на Глебовом дворе, и в городе, на княжьем. Он выдумал себе дело и провел три седмицы в далеком погосте, проверяя, как ведет дела местный тиун. В лесах пересохли ручьи, было жарко и душно, даже ночью, и Давыд велел не ставить шатра, и спал так, подложив под голову седло. Еще по пути туда появился тревожащий сладковатый запах горящего болота, а когда молодой князь выехал обратно, в первый же вечер его стан накрыл туман, пахнущий дымом, и утром так и не рассеялся до конца. Только однажды после сильного ветра над лесом открылось пронзительно глубокое синее небо, и с внезапным стыдом Давыд понял, что это же день Преображения Господня (6 августа, ст.ст.), а церкви вокруг ни одной. Он вспомнил, что уже второй год не попадает на преображенскую обедню - в том году как раз был на Оке, вез брату невесту. Но тогда хоть было оправдание, не сам так решил, делом был занят, а сейчас что? Мог ведь задержаться до праздника или наоборот, поспешить и успеть в город.

   А назавтра проснулся - снова все серо, будто привиделось вчерашняя синева, деревьев в тридцати шагах не видно. Давыд даже подумал, уж не рядом ли горит, но нет, похоже, дым принесло издалека. К Матвееву дню (9 августа ст.ст) наконец вернулся в Муром.

   От жары и этой вездесущей гари сам себе все время кажешься грязным, липким от пота, и даже баня не помогает, только хуже. Когда Давыд вышел из парной, и вместо ожидаемой прохлады опять окунулся в теплый стоячий воздух, у него застучало сердце и закружилась голова, и только три ведра колодезной воды поправили дело, все-таки не сомлел позорно, как девка.

   Ближе к вечеру решил навестить Афанаса, тот уж заждался, да и пить в гриднице по такой погоде не хотелось.

   Сидели в доме, там попрохладнее, только дверь открыли для света. Афанас повесил мокрое полотенце, чтоб хоть немного посвежее стало, но все равно и молодой князь и старый дьяк обливались потом. Комаров не было, а вот мух развелось - страсть! Только отгоняй.

   Они продолжали читать "Александрию", мерный, чуть надтреснутый голос Афанаса был спокоен, хотя слова, произносимые им, были ужасны:

   - Некоторое время спустя, в девятом или десятом часу, явился к нам мужчина, косматый, как вепрь. Ужаснулись мы, видя такое чудище. И повелел я его изловить. Он же, схваченный, смотрел на нас без смущения. И велел я, раздев женщину, подвести ее к нему, чтобы он ее пожелал. А он, оттащив ее в сторону, начал пожирать. Когда же бросились на него воины, то залопотал по-своему, и услышав его, вышел на нас из болота весь род его - мужей около десяти тысяч, а нас было сорок тысяч. И повелел я зажечь болото их. И, увидев огонь, обратились они в бегство. Преследуя их, связали мы четыреста мужей, но они все умерли без пищи. И разум у них был не человеческий, а лаяли как псы.

   - Слава Тебе, Господи, что у нас таких страхолюдин нету!

   - Да уж, Давыде, хорошо еще, что у нас таких царей нет, которые женщин чудищам скармливают.

   - А вот болото и у нас, видно, кто-то зажег: вон дыму-то сколько!

   В это время во дворе послышались голоса и звон конской сбруи.

   - Княже, ты тут? - в голосе Демьяна была неподдельная тревога.

   Давыд, выйдя, увидел Демьяна, держащего в поводу двух оседланных лошадей. Рядом с ним Коснятин Клепало, братнин гридень, мокрая рубаха прилипла к широким плечам, лицо красное, пот локтем утирает.

   - Княже Давыде! Сделай милость, поезжай на Глебов двор, с братом твоим, князем нашим, неладно! Сам не свой князь Павел. То велел вора казнить, то кричит, что ничего такого не приказывал. А теперь того хуже, с вечера стал неспокоен - мечется по терему, ищет кого-то, со спины неслышно подойдет, за плечи схватит, и к себе развернет, и долго в лицо смотрит, аж страшно, и глаза у него шальные. То кричит: приведите его, дескать, ко мне! А кого привести - не говорит.

   Мы уж, грешным делом подумали: выпил лишку, поспит, очнется. А сегодня только хуже стало. Думали, жар у него, но не дается в постель уложить. Поезжай княже, Христом богом молю, и не мешкай!

   С Павлом и впрямь было нехорошо. Когда Давыд подъехал, ворота двора были закрыты, хотя раньше только на ночь запирали, да и то не всегда. А тут до заката два часа еще, пусть и сумрачно - дым опять принесло ветром, и он закрыл солнце. Но не настолько же темно, чтоб запираться? Еле докричался молодой князь, чтоб впустили на двор.

   Едва приоткрыл дверь в горницу, как в грудь ему уперлось острие меча.

   - Ну-ка, перекрестись!

   И только, когда оторопевший Давыд сложил указательный и средний пальцы и положил крестное знамение, Павел убрал меч и впустил брата.

   В сумеречном свете дымного заката Давыд увидел, что Павел за прошедшие две недели осунулся, будто бы даже похудел. Он мерял шагами горницу и всё никак не мог заговорить. В конце концов Давыду это надоело, он кликнул, чтобы принесли пива, чуть не силком усадил Павла за стол и уговорил глотнуть.

   Только тогда старший князь вдохнул, выдохнул и через силу начал.

   - Я только тебе могу это сказать, Давыде. Я не знаю, что творится. Не знаю, не могу понять. Люди, едва меня завидят, ниже низкого кланяются, а глаза прячут и в лицо не смотрят.

   Третьего дня ездил в Муром, возвращаюсь, только умыться успел, тут ко мне Милята подходит, и видно, что он и сам только прискакал из города - даже пот со лба не отер. Поклонился и давай допытываться, что ж такого Якун наделал, что я его в поруб посадил. А я, веришь, вот тебе истинный крест: не помню! Ни чтоб я Якуна велел схватить и в поруб посадить - не было этого, ни что там Якун такое учинил. Но Якун-то и впрямь в порубе сидит.

   А Милята там тоже не был, ему добрые люди мигом в Муром весть принесли, что с сыном-то беда. Ну, выпускаю Якуна, а он на меня не глядит, кланяется в землю, говорит, дескать, впредь я к тебе, княже так непочтительно не посмею подойти. Это Якун-то! Да чтоб я мог за непочтительность Якуна в яму отправить? Нет, мне иногда, может, и хотелось бы, чтобы он язык попридержал, но...

   Павел отхлебнул из чарки, утер рот и снова заговорил.

   - А вчера я снова уехал ненадолго со двора. Представляешь, открывают мне ворота, и что я вижу? Купца ромейского, который вниз по Оке спустился и привез вина, масла греческого и еще надуть меня пытался. В потора раза цену корчаги[9] вина задрал И так тиуну моему, Лавру, кивает, мол, ты княжьим золотом расплатишься, тебе что, жалко, что ли? От князя, де, не убудет, а тебе золотой перстень поможет забыть, сколько обычно корчага вина стоит. Но Лавр мой не из таких - сразу все мне рассказал, а купца пока заперли.

   Когда я во двор въехал, то увидел, как этого купца повалили, и держат, он орет благим матом, и Михайлу моему нож суют: давай, князь велел купца ослепить. А Михайла-Било головой мотает и нож не берет, мол, в бой за князя готов, а греха на душу не возьму.

   У меня, веришь, за это мгновенье как во сне пролетело, что из этого выйти может: как купец в Царьград жалобу диктует, и как наших муромских купцов пушниной и медом в Цареграде в поруб кидают, как в Муром не везут масла и вина, а в церквях запасу-то на пару месяцев всего, а потом что? Без причастия как поганые жить будем?

   Остановил я казнь, а сам думаю: а завтра что будет? Стоит мне отвернуться, за моей спиной кто-то суд творит? Да на меня же сваливает? Кто б мог посметь? Лавр и Михайло клялись, что меня видели, и что это я им сам сказал... Уж не бес ли между нами ходит?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: