Да не во мне ли бес? Неужто это я сам велю людей казнить, а потом не помню? Уж не лишил ли меня Бог разума?
И так землю поразил Господь - вон, посмотри, болота высохли и горят, с полей только озимых немного собрали, а яровая рожь вся на ости высохла, хорошо хоть с того года много зерна, перезимуем. И знамения страшные: вчера тебя тут не было, а Муром так дымом и гарью с болот заволокло, что, говорят, птицы на лету в людей бились и на землю падали: бери рукой, ощипывай и ешь.
Самое ужасное знаешь, что? Что княгиня, как только меня завидит, вся сожмется, будто удара ждет.
А еще, мне все время чудится, будто я вижу кого-то незнакомого, то во дворе, краем глаза замечаю, что за угол терема завернул, погонюсь, но не увижу, то в гриднице, будто из-за отроков кто-то чернявый выглянет. Пригляжусь - нет никого.
Солнце, едва видимое сквозь дым, словно огромный желток разбитого яйца, уже наполовину ушло за смутно видимые шатры елей, когда Павел умолк. Что-то такое невыносимо жалкое было в его взгляде, что Давыду хотелось заплакать. Он побаивался бесноватых. Один раз он видел как бес поверг человека на землю и бил его, и у того закатились глаза, и изо рта пошла пена. Но Павел пока по полу не катался и что попало не грыз.
- Нет, ну давай с умом подойдем, - Давыд старался быть рассудительным, как всегда, когда ему бывало не по себе. - Ты ведь точно помнишь, как в Муром ездил? Видел по дороге кого-нибудь?
Дверь княгининой горницы перечеркивал красный луч солнца. Светлое дерево сияло как медь, были видны и темные сучки, и даже маленькие трещинки в них. Княгиня до рези в глазах вглядывалась в закрытую дверь, ждала, что она откроется, ждала звука шагов. Послышались голоса, и она ясно узнала князя и Маренку, тихо и почтительно отвечавшей ему. Вот, сейчас Павел войдет, она бросится ему в ноги, обнимет его колени, и всё, всё расскажет. Она решилась наконец. Да, князь может ее зарубить тут же на месте, а может и созвать судилище и закопать неверную жену по шею в землю и ждать, пока она не умрет, она слышала, что бывало и такое. Но он ее муж, перед Богом клялся ее любить как Христос любит Церковь, и кто как не он должен ее спасти. А если и убьет, все лучше, чем терпеть эту муку.
Только бы это был Павел, а не тот!
В горницу входил определенно князь - рука, открывавшая дверь, принадлежала князю - это его широкая кисть, разбитые когда-то костяшки пальцев, его тяжелый золотой перстень, слегка потершийся, его Павел никогда не снимает. Это его улыбка. Звенислава бросилась к мужу, заглядывая в глаза.
И тут же отшатнулась, безмолвно ахнув: только что глаза были серыми, светлыми, а теперь из под век льется непроглядная темень, кисть потеряла знакомые очертания, рука изгибается под немыслимым углом, будто в ней нет суставов, и Звенислава чувствует холод, когда эта рука хватает ее за узел волос на затылке.
Когда ничего не болит, видишь вокруг очень много - и как залетевшая из леса сойка с синим крылом клюет яблоко, а яблоко то висит на верхней ветке, на самом солнце и подрумянилось с одного боку, и чувствуешь медовый запах кипрея и тысячелистника. А стоит заболеть, и уже ни сойка, ни теплое солнце не радуют. Видишь только то, что перед тобой, и считаешь ступени, сколько их осталось, чтобы спуститься до задка, да сколько их преодолеть, чтоб снова оказаться в постели и закрыть глаза.
Спроси кто-нибудь княгиню, какая погода стояла прошедший месяц, было ли солнце или дожди, жара или промозгло, она не смогла бы ответить. Для нее все дни были одинаково черны. Хотя нет, не одинаково - каждый новый был хуже.
Самое страшное даже не боль, самое ужасное - это ждать в любой момент, что тот появится снова, и нет на княжьем дворе места, в котором можно найти укрытие. Княгиня Елена... Да какая там княгиня! Она давно перестала думать о себе как о княгине, она была снова как когда-то маленькая напуганная замученная девочка, которая мечется по дому, ищет мать, кричит, плачет, кто-то пытается ее успокоить, взять на руки, но это не мать, и она вырывается, выкручивается и снова бежит, по лестницам, по галереям, а матери нигде нет, ее среди лета в санях увезли со двора.
Но сейчас не было даже тех, пусть не материных, но теплых и надежных рук Евдокии, в кольце которых можно найти пусть не утешение, но защиту.
Когда приходилось сидеть в палате на людях рядом с тем, она привычно держала себя в руках, ее красивое, хоть и осунувшееся лицо было спокойно, только сжимала подлокотники так, что, казалось, резное дерево должно треснуть. Ей так хотелось спрыгнуть, крикнуть: "Люди, вы что не видите, это не ваш князь! Это оборотень!" и, дружина порубила бы ненавистного. Звенислава во всех подробностях видела мысленно, как она сжимается для прыжка, как выпрямляется, оторвавшись от сиденья, как кричит... Но рот оставался закрыт, рука не могла отпустить подлокотник, а резвые когда-то ноги не подчинялись - страх и ожидание боли связывает так, как ни одна веревка.
А виновата она одна! Тот нередко напоминал ей об этом. Он смеялся над ее попытками вырваться.
- Я никогда не смог бы войти на княжий двор - это ты меня привела, сама открыла ворота и своей белой ручкой за руку ввела, пригласила и все отдала. Я тебе обязан! Если б не ты, все эти люди продолжали бы глупо любить своего дурака князя, который даже не мог привить им понятия о порядке и послушании! Так что благодари за это себя! Разве что поваренок нерасторопный был бы жив, если бы ты догадалась, что нечего шляться по лесам и кидаться на шею первому встречному! Думаешь, что не первому, а тому кто на мужа твоего похож? Теперь ты моя, Звенислава! И город твой - теперь мой!
Тот говорил теми же словами, которыми она сама обвиняла себя в те минуты, когда оставалась одна, и каждое слово отзывалось болью в избитом теле. А взгляд отрока, пролившего вино, которое он наливал мнимому князю, когда мальчишка понял, что кулак - это последнее, что он видит в жизни, да, этот взгляд и мерзкий сухой хруст, с которым проломилась переносица, преследовали Елену и днем и ночью.
Пришла в себя снова она тогда, когда утро уже кончалось. Утро следующего дня. Боль привела ее в чувство. Хотя Маренка старалась приложить свинцовую примочку так, чтоб не потревожить свежих ссадин, но не сумела. Все саднит, в голове звон, тошнит, и Звенислава ненавидит свое оскверненное тело, и себя ненавидит тоже. А Маренка, даже Маренка старается не смотреть в лицо княгине. И никто не будет смотреть, ни один не поднимет глаз. Должно быть, все презирают ее за ее несчастье. Ах, если б она могла зачать сына! Пусть даже сына от змея! Он бы вырос и стал мстителем за нее, снял бы тому голову и на острый кол насадил, вот подарок был бы... А так никто, никто не вступится!
Злые слезы брызнули из глаз.
Давыд остался с братом. Тяжелое, жаркое лето катилось к концу, дым то сгущался, то редел, но не рассеивался до конца. Все церкви Мурома молили о дожде. И порой, словно в насмешку, гроза проливала на землю редкие капли, но дождь не приносил облегчения, теплые капли высыхали чуть ли не на лету, и только тяжелее дышать становилось во влажной духоте. Пересох чтимый источник у корней старой березы, к которому муромцы ходили просить исцеления еще и тогда, когда и слыхом не слыхивали о Христе. И береза, которой были не страшны ни зимние бури, ни летние грозы, засохла. И теперь стояла там, протягивая свои голые ветви с ветхими лентами, как мертвец, и такой страх наводило это место, что благоговейный трепет сменился просто ужасом, и люди стали избегать былого святилища.
Колодцы обмелели, и все чаще бабы поутру шли не к колодцу, а под гору к реке. Ока спасала город, поила людей и огороды. Хозяйки реже топили печь, ведь стоять у печи по такой жаре - и угореть недолго, а не стоять, не следить, можно от одного выскочившего уголька весь город сжечь. Развелось огромное количество ос и оводов, осы были повсюду и нередко жалили людей, и говорят, несколько детей умерли, раздувшись от укусов. Люди стали поговаривать, что это неспроста. Разве бывает такая жара, какую и старики не упомнят, просто так? Не иначе как за грехи это! За чьи грехи? Известно за чьи! Кто за землю ответчик? Князь. Вот он, небось, и виноват. Да тише ты! Не слыхал разве, что он с теми, кто ему не угодит, делает? Что значит, когда? Да вот хоть на той седмице... Откуда знаю? Слухом земля полнится, а вообще у моего кума зять на княжий двор зерно вез и видал почти сам...
И на княжьем дворе молодой князь стал замечать какие-то шепотки. Когда Давыд входил в гридницу, все умолкали, некоторые бояре посматривали на него со значением, но лишь тогда, когда думали, что он не видит, а на прямой взгляд отводили глаза. Обычно, когда Давыд хотел знать, что говорит дружина, он звал Демьяна, и тот всегда во всех подробностях рассказывал. Но в это раз Демьян помочь ничем не смог.
- Не поверишь, княже, сам не пойму. При мне все говорят только о бабах и о жаре, хотя по лицам видать, что пока я не зашел, разговор о другом был. Небось, не хотят, чтоб я тебе что сболтнул, или меня уж за своего не держат? Но не сказать, чтоб озлились, или еще что, угощают и в гости зовут по-прежнему.
С недавних пор началась новая напасть. На кого бы ни взглянула Звенислава, все ей казались страшными: у одного кметя нос на сторону, у другого подбородок так скошен, что даже бородка не может это скрыть, у служанки глаз один выше другого, другая косит, и как это она раньше не замечала, какие девки у нее уродливые! Одна толстая, лицо - точно свиное рыло, другая худая, нос вострый, щеки обтянуты кожей, словно у мертвой.
Начинают ей говорить что-то: рты кривятся, будто чудища скалятся. На кого ни посмотришь, будто и не люди вовсе. Хочется закричать: "Помогите!" Но тогда наверняка все вокруг сбросят личины, еще напоминающие людей, кинутся и сожрут.