А останешься одна - мерещатся звуки, то будто кто-то рядом ходит. Вздрагиваешь, оборачиваешься - никого. То будто кто зовет, и снова не видно, кто.
И это еще ничего, если не думать о том, как валялся нож на полу, как болела заломленная рука, а тот смеялся. И каждый звук этого голоса словно охватывал голову еще одним раскаленным обручем.
- Помереть решила? В следующий раз помогу. Думала убить меня? Ну-ну... Дура! Ты и недельного щенка убить не сможешь, он тебе руку откусит.
А уж меня и подавно. Меня никто не сумеет тронуть. Я сначала тут развлекусь, немного смуты уже затеял, а после, когда здесь мне скучно станет, мужа твоего никчемного совсем заменю, князем Муромским во Владимир поеду, Всеволода навестить.
Звенислава зажмурила глаза, чтобы не видеть, из под сомкнутых век катились слезы. Но это не помогло: если с открытыми глазами она видела ненавистные до дрожи, но человеческие черты, то теперь сквозь веки было видно, как сплетались и расплетались кольца змеиного хвоста, чешуя вспыхивала синим и алым.
- Неужто на тебя никакой погибели нет? Не попустит Господь тебе...
Услышав имя Божье, тот зашипел, будто от боли.
- Замолкни, дура! Он мне не господин! И погибели на меня никакой нет, разве что от Петрова плеча, от Агриколы меча...
Она потом долго повторяла сама себе: "от Петрова меча, от Агрикова меча, от Петрова плеча, от Агрикова..." Но как бы знать, что за Агрик, что за меч? И кто этот Петр? Во всем княжьем дворе был только один Петр - старый конюх.
Но куда ему победить змея? Он и меча-то отродясь в руки не брал, да и старый такой, борода трясется. Он все больше на завалинке возле конюшни сидит и только на взрослых внуков покрикивает. Но вдруг? Случаются же на белом свете чудеса? Может, и не так важно, что он старый, стоит ему взять заветный меч, змей сам пеплом рассыпется?
Позвала Маренку. И почему она всегда считалась красивой девкой? Один глаз косит, уши оттопырены... Спросила про конюха.
- Петр-то? Да его ж вчера удар хватил! Сперва заговариваться стал, на лицо окривел, а теперь слег и в себя не приходит. Видать, кончится сегодня-завтра.
Елена сходила посмотреть на старика. Он лежал, лицо было сизым, и дышал с какими-то всхлипами. По правой половине тела пробегала судорога. То, что его пожилая невестка суетилась, испуганная и польщенная неожиданным посещением княгини, не вызвало ни искры в полузакрытых глазах. Только левое веко подергивалось, будто старик подмигивал Звениславе. Она поспешила уйти и попыталась прогнать из памяти его лицо.
Тут нечего ждать помощи. Хотя бывает иногда, что и после удара люди поднимаются... Но нет, ночью старый Петр умер, так и не очнувшись.
Едва вспыхнувшая искра надежды угасла. Этот поход в хижину при конюшне был последним появлением тонущего над поверхностью. Теперь Звенислава как пловец, который бросил бороться с волнами, медленно погружалась на дно отчаяния. Она перестала выходить из своих покоев, перестала вставать с постели, отправленные ей кушанья доставались служанкам.
- Я не голодна, - говорила она безразлично.
Последние недели князь Павел, видя, как шарахается от него жена, решил не пугать ее еще сильнее и перестал заходить в ее горницу. Да и то сказать, если он и вправду впадает в безумие, то ей есть чего бояться. Но, услышав, что княгиня слегла, он поднялся по высокой темной лестнице и постучался в дверь.
Ему открыла служанка с круглым таким личиком, он все никак не мог запомнить ее имени. Она стояла, потупившись, ожидая указаний, и когда князь отвернулся и прошел в опочивальню, шмыгнула за дверь.
Елена, услышав скрип дверных петель, села на постели и обернулась. Павел улыбнулся ей, а сам с жалостью отметил про себя, как за последнее время она похудела и осунулась. Под глазами залегли глубокие синие тени, щеки потеряли нежный румянец, и даже золотые косы потускнели.
Но в ответ на его улыбку она закричала, и вжалась в бревенчатый угол, так что приветствие на полуслове застряло в горле князя. Он шагнул к ней, успокаивающе подняв руки, наклонился... И перехватил руку с ножом. Она била наугад, зажмурившись.
Он разжал ее пальцы и вынул маленький ножик, обнял сжавшуюся в ожидании удара жену, она билась, кричала, кажется, даже пыталась кусаться, но Павел крепко держал ее в объятиях, приговаривая:
- Ну что ты, милая, все будет хорошо, Все прошло, не бойся, все прошло...
Наконец она перестала вырываться и разрыдалась, спрятав лицо на груди мужа.
Через некоторое время сквозь всхлипы стало можно разобрать сбивчивые слова.
- Как хорошо, что это все-таки ты! Ты настоящий, а я думала, что это он. Что он снова притворяется тобой. Когда он приходит, так больно!
- Кто приходит? О ком ты, Елена?
От того, что он услышал, у князя голова шла кругом. За последнее время он уже почти свыкся с мыслью о своем безумии, и полагал, что жена сказывается больной, чтобы не бывать с ним. Вот так она даже на Преображенье не была в церкви. Но то, что она может быть безумнее его, ему и в голову не могло прийти. Но что, если допустить, что ни один из них не терял разума? А тогда это значит, что его княгиня...
Первым его побуждением было отбросить ее от себя, уйти и больше никогда ее не видеть. Павлу была невыносима сама мысль о том, что кто-то покусился на ту, что по закону человечьему и Божьему, принадлежит ему, и не важно, человек это или кто еще. И это в его городе, в его княжестве, в его доме! Красавица жена стала ему неприятна. Да небось все слова о змее - лишь попытка разжалобить глупого обманутого мужа!
Но Елена так отчаянно хваталась за него, так доверчиво прижималась к его груди, ища у него защиты, что князь не мог представить себе, как отрывает ее от себя - как никогда не сбрасывал с колен заснувшую кошку.
Рукав ее рубахи задрался, и Павел увидел, что выше запястья тонкая рука вся в синяках. Вот старые, уже начавшие желтеть, вот более поздние, синие, есть и совсем свежий багровый кровоподтек. И князь тут же устыдился свого отвращения. Да и не похоже, чтобы жена была виновата. У расчетливых измениц таких отметин не будет. Тогда он разозлился уже на себя: в его доме у него под носом кто-то смеет мучить его жену, кто-то притесняет его людей, а он, князь, сидит как пень и ничего не делает!
Они долго сидели так, когда слова уже иссякли: княгиня прижималась к мужу, он обнимал ее, гладя по вздрагивающим плечам, лицо его было сурово и печально. Нет, не чудился ему чернявый чужак и напрасно он боялся, что тронулся умом, на самом деле-то все еще хуже. И виноват он куда больше, чем если б и впрямь рехнулся - с безумного какой спрос.
До Давыда доходили вести о новых бедах, вон священник с княжьего двора, отец Лавр, утонул, купаясь в реке. Впрочем, Ока - река непростая, оступишься, в омут угодишь и поминай как звали. В этом году топло больше народу, чем обычно: жара -- вот и лезут купаться, хоть Ильин день (20 июля ст.ст.) давно миновал, а кто и после кувшина-другого пива идет в воду, и кажется спьяну, что до другого берега рукой подать. Впрочем, отца Лавра никто пьяным никогда не видал.
Поговаривали, что князь стал грознее, чем раньше - чуть что не по нему, гневается. Когда просто кричит, а когда и прибьет. И угадать не выходит, чего он захочет, то так ему надо, то эдак. Но сам Давыд никогда не был свидетелем ничему странному, при нем брат был прежним, и сколько младший ни вглядывался в старшего, ни тени безумия или злой воли в князе не находил, разве что раздражителен стал, чего прежде никогда не было.
Как-то ночью, за несколько дней до Успения(15 августа ст.ст.) Давыда растолкал Демьян.
Князь вскочил как укушенный:
- Ты чего, с глузду съехал? Или случилось что?
- Тише, тише, Давыде! Не побуди никого...
Они осторожно выбрались из душной темноты гридницы, но заговорить Демьян решился только когда убедился, что услышать их некому.
С трудом перестав зевать и ежась от ночной свежести после тепла постели, молодой князь пригрозил:
- Ну, если зря разбудил, заставлю чашкой задок вычерпывать.
- Сейчас сам решишь, зря или нет. Как дело было-то. Напился я с вечера, значит, пива, что-то пить уж очень хотелось. А пиво, оно, сам знаешь, какое хитрое, с ним долго не полежишь. Вскочил и побежал во двор.
- Ты меня что, разбудил, чтоб рассказать, как отливать ходил?
- Да, то есть, нет, не за этим. Дай сказать-то! В общем, отошел я к забору, развязал порты, и тут слышу, за забором-то говорят. Двое или трое одному втирают, дескать, князь-то наш совсем ума лишился, неровен час еще кого в поруб без вины посадит, а то и вовсе убьет, плохо с таким князем-то. А ведь князя и поменять можно.
- То есть как поменять? - ахнул Давыд, мгновенно перестав зевать.
- Вот и тот так же спросил, дескать, что задумали. А они: нет-де, ты не подумай, мы не злодеи какие, не Кучковичи поди. На князя руку не поднимем, да и то сказать, он был добрым князем, пока не женился, да не надорвался умом с молодой женой. Что он с людьми делает, ты и сам знаешь, а уж что он с княгиней творит, уму не постижимо. Девки княгинины плачут и божатся, что ничего не придумывают.
Что там они дальше говорили, я не слыхал. - Демьян в темноте запыхтел, и князь изумился, что же такое мог услыхать его отрок, что не решается повторить, а ведь его монахом никто не называл.
- Ну, руку не поднимут, а дальше-то что?
- Сговаривались схватить и насильно в чернецы постричь, да в монастыре запереть. А на Муроме князем посадить...
- Кого? Договаривай уж!
Голос Демьяна был тих.
- Тебя, княже.
Молчание было таким мучительно долгим, что Демьян уж думал, что не дождется ответа.
Но Давыд заговорил, и голос его был ровен.
- Кто это был, Демьян? Кто говорил? Ни за что не поверю, что ты не узнал.
- Я не расслышал, и не видел никого, они же за тыном были...
В конце концов Давыд-таки добился, что это были Якун Милятич и Гаврила Олексич, а кто с ними был и больше помалкивал, этого Демьян и вправду не знал.