— Поимейте в виду, — сказал он, очеркивая ногтем этот плацдарм и его уязвимость в случае контрнаступления противника. — Сил у них нет, но...

Эйдеман приблизил близорукие, как видно, глаза едва ли не вплотную к карте и кивнул:

— Но... в случае раннего паводка и ледохода? Так?

— Я именно это и хотел... — сказал Миронов. — Очень несвоевременная директива. За два-три дня следовало бы покончить с Новочеркасском, дух войск этого требует. Но теперь уж, видимо, все это станут осуществлять другие.

— Не знаю. Мне ничего об этом не сказано, — вежливо уклонился от продолжения беседы Эйдеман. — Прикажите, пожалуйста, подать сани и конвой. Уже вечереет.

...Поздно вечером Миронов трудился над столом, сочиняя последний, прощальный приказ по бывшей группе войск... Блинов, распластавшись на кровати в соседней комнате, время от времени окликал Кузьмича, задавал недоуменные вопросы, но Миронов не хотел отвечать, ругался.

Подумать только, какая глупость творится на белом свете! Не в нем дело, не в Миронове, а в том, что триумфальное наступление красных войск будет неминуемо сорвано, генерал Сидорин получит необходимую ему передышку, подойдут свежие силы Деникина! И кто все это делает, зачем?..

Две педели назад, всего две недели, Миронов писал в оперативном приказе, обращаясь к бойцам и командирам: «Революция победоносно идет к основному гнезду контрреволюции — Новочеркасску. Еще одно усилие, и пусть это усилие свыше человеческих сил, но... победа за нами, а за победой торжество трудящихся масс и светлая жизнь наших детей. О себе забудем для счастья потомства. Каждый красноармеец должен знать, что со сломленным врагом бороться легче, чем с опомнившимся, и мы не должны дать врагу ни отдыха, ни срока...»

Бойцы это поняли, оттеснили врага за Донец, по льду, Реввоенсовет Республики не понял! Теперь Миронов вяло держал в пальцах ученическую ручку, усталость и обескураженность проникали даже в строки приказа: «Верьте, что все силы клал на торжество революции... Не судите и лихом не поминайте! Объединенная группа войск жить перестала, но я заповедую тов. Эйдеману, новому командиру 16-й дивизии, и тов. Голикову держаться друг друга...»

В полночь позвонили из штаба 16-й, говорил Самуил. В полках дивизии — митинги, вообще буза, не хотят принимать незнакомого начдива. Сам Медведовский удивлен и расстроен, не ожидал этого от своих бойцов, сейчас выезжает в части, будет успокаивать.

Миронов хотел спать, его все это как-то уже не коснулось до глубины, спросил только:

— Сами справитесь?

Голос Медведовского был сдавлен помехами, но сам он верил в благополучный исход:

— Конечно, сейчас же иду в полки. Моя недоработка, последние выплески партизанщины... Но решил доложить все же, товарищ Миронов...

— Спасибо, — сказал Миронов. — А что Эйдеман на это?

— Хмурится, конечно. Но он — партиец, понимает... Говорит, его 2-я Уральская тоже не приняла бы незнакомого начдива без уговоров. Думаю, к утру все это уладим.

— Желаю успеха, — сказал Миронов.

— Счастливого вам пути в главный штаб, — ответил Самуил.

На этом дело, однако, не кончилось. На другой день, перед самым отъездом, под вечер, комиссар Бураго принес странную телеграмму на его имя, как комиссара штаба. В телеграмме говорилось, что врид начдива-16 Медведовский будто бы отказался сдавать дивизию Эйдеману, волнует бойцов. Дальше значилось:

Качестве политкома при начальнике группы вы обязаны заставить Медведовского исполнить приказ. Случае упрямства он будет рассматриваться как восставший против Советской власти.

Подписал Сокольников.

— Какая же сволочь информировала так штаб фронта? — спросил Миронов, угрюмо вскипая душой. Ведь это беда! Какую горячку-то порют!

— Я проверил, дивизия успокоена, Медведовский все сдал порядком, — сказал Бураго. — Теперь могу со спокойной совестью уезжать.

— Куда уезжать? — снова подивился Миронов.

— Отзывают в поарм... Какое-то поветрие, товарищ Миронов.

— Что ж они делают? Оголяют штаб в самый решительный час... Ковалев в больнице, Сдобнов в тифу, по нездоровью отказался даже принять дивизию. Голиков только в полночь вернется из частей, и комиссара штаба тоже отзывают. Это черт знает что!

Бураго молча пожал плечами.

Простились.

Миронов решил дождаться Голикова, чтобы все растолковать о возможной опасности, не погубить дивизий. Требовалось наступать незамедлительно.

Ждал его, вытянувшись по ночному времени на поповском диване, рядом со спящим Блиновым. Сна, конечно, не было. Болезненно, с перенапряжением пульсировала в голове кровь, и сердце билось горячо, как в бою. Опять и опять продумывал сложившееся положение, свою отставку, возможность катастрофы на фронте и вновь скатывался мыслью к темной игре троцкистов из Донбюро, ранению Ленина, тяжелой болезни Ковалева.

Единственный человек на фронте, кто мог бы еще реально противостоять изменникам и шкурникам из Донбюро, всей линии Троцкого, был Ковалев. Он мог сноситься с Сокольниковым, информировать, наконец, ЦК партии и Ленина. Но он тяжело болен. Полный крах.

Да, Ковалева он считал лучшим из большевиков, встреченных за всю свою долгую жизнь: это был кристально чистый и честный человек, застенчивый до сих пор, как юноша, но суровый и неуступчивый в практических делах. Он был достаточно образован для тех постов, которыми наделила его революция, тонко понимал суть политической ситуации, знал свой многострадальный народ «изнутри», до последней кровинки, как никто другой. На трудные вопросы, которые частенько задавал Миронов один на один, говорил всякий раз твердо, не уклоняясь: «Это лишь момент, Кузьмич, ложная ситуация, надо и при этом не упускать главного. Посмотри, как дальше будет. Верь в идею и в Ленина, тут правда наша, Филипп Кузьмич».

«Это верно, — думал Миронов, — правда с нами, но кто-то ее теснит, пашу правду, оголяет, позорит, насмехается, вот в чем беда!»

Ах, Ковалев, Ковалев! Собирался все жениться после войны, детишек родить, воспитать умными и честными, а на тебя — сто напастей, как на самого последнего грешника!

Сна, конечно, не было, очень уж болела душа. За окном капало, слышно было, как с шорохом съезжал с крыши и садился мокрый снег. В водостоках уже булькала вода, и тогда Миронову казалось, что он слышит отсюда, как на переправе, под береговыми обрывами, предательски потрескивает лед коварного Северского Донца...

4

Ковалев лежал с воспалением легких в Михайловке. Врачи считали, что положение его безнадежно: поражены пневмонией обе стороны. Причиной была, по-видимому, простуда на фоне тяжелой чахотки. Но врачи не знали всего, что случилось с больным комиссаром в последние дни.

Беда была не в том, что его с позором сняли со всех постов и сам Троцкий угрожал рассмотреть вопрос о его партийности, суть этой борьбы он еще понимал, мог пережить и бороться дальше. Но у него просто не хватило сил физических для последнего своего митинга в окружении белых казаков, по пути из Балашова к фронту.

Видимо, уж на роду была написана эта нечаянная встреча со станичниками, никак не иначе!

Отстраненный от всех постов и должностей, смятый и оскорбленный Ковалев после заседания Донбюро не остался в Балашове на лечение, не завернул во Фролов к сестре, на молоко и свежее сало, а двинулся спешным аллюром к дивизиям, к Миронову и Блинову, в любом качестве, хоть ротным политруком, довоевать эту войну. Очень спешил, хотел близ Донца спрямить дорогу и налетел вечером, при ясной луне, на белую заставу.

Видимо, и впрямь было написано у Ковалева на роду расходовать свои силы до конца, до последней капли ради общего дела.

На спуске к Донцу, в редковатых тальниках, близ какого-то хутора, выскочили вдруг с обеих сторон казаки, человек пять, схватили коня под уздцы, повисли с обеих сторон: «Стой! Кто такие, бросай оружие!» Все — в хороших полушубках, в папахах, злые и голодные как черти. При луне хорошо видны были и погоны на плечах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: