— Господин штабс–капитан. Вас срочно просят прибыть в Первый отдел.
Круто оборачиваюсь, на полуслове оборвав свою речь. Передо мной стоит адъютант школы, такой же, как и я, Генерального штаба штабс–капитан Шихматов. Он отдает честь и снова повторяет свой приказ.
— В таком случае, прошу Вас принять роту до моего возвращения, господин штабс–капитан.
Это самая маленькая месть, которую я могу себе позволить себе. Мог бы и подождать, не прерывать ротного. Роту в подвешенном состоянии я оставить не могу, других офицеров у меня нет, так что давай, адъютант, показывай, на что ты способен. Козырнув, я отправляюсь в Первый отдел.
Первый отдел везде Первый отдел. Известно, чем занимается. Я вхожу в дверь без стука (Раз «прибыть срочно», значит не до церемоний, не так ли?), и останавливаюсь перед столом.
— Штабс–капитан Соколов по Вашему приказанию прибыл!
За столом двое. Первый — подполковник генерального штаба, с партийным значком на кармане. Вот только наград у тебя, соратник, что–то маловато. «На и отвяжись» и юбилейная медалька. Ну на, любуйся на мой иконостас. На монгольский орден обрати внимание, такой не каждый день увидишь.
Вторым за столом сидит подтянутый священник с наперсной геммой, свидетельствующей о том, что сей святой отец является целым архимандритом и бригад–иерархом. Его взгляд мне почему–то сразу не нравится: как–то уж очень пристально он на меня смотрит. А ведь на мне узоров нет!
— Проходите, штабс–капитан, присаживайтесь. — говорит подполковник, указывая на стул.
Стоп! А где «Генерального штаба»? И потом, что это Вы, сударь, ко мне по званию, а не просто «соратник»?! Эти фокусы мне очень не нравятся, и пока я иду к стулу, быстро перебираю в уме возможные грехи. Вроде ничего такого за мной нет. Ну, по мелочи, конечно, найдется, но чтобы так…
— Что, сыне, ничего сказать нам не хочешь? — интересуется бригад–иерарх, да таким тоном, словно я должен сознаться, как минимум, в сожжении церкви вместе с паствой. Молчу, так как не имею ни малейшего представления о том, чего от меня ждут.
— Ты пойми, соратник, мы ж тебе только добра хотим. — подключается подполковник. Хуже ничего не бывает: сперва хамство, потом панибратство. Да что ж такое делается–то, братцы мои? Перун–батюшка, оборони и защити!
— А скажи нам, сыне, помнишь ли ты, что ложь — грех тяжкий? — ласково интересуется архимандрит. Да помню я, помню, чтоб ты сдох без покаяния! Я только не понимаю, что вы от меня хотите.
— Господа, я думаю, что если Вы соизволите мне объяснить в чем дело, то я смогу дать Вам все необходимые пояснения. — говорю я, твердо глядя в глаза подполковнику.
— Объяснить? Извольте. — тянет он. Ненавижу таких. Нарыл где–то кляуз и наслаждается. Тебя бы, гада, на китайские пулеметы послать. — Позвольте полюбопытствовать: почему в своих документах Вы скрыли факт близкого родства с лицом иудейского вероисповедания?
Что?! Какого лица?!! Каким вероисповеданием?!!! Лихорадочно соображаю: кто же это у нас такой? Дед, отец, мать, бабка — все православные. С Любашиной стороны? Но так там только Любаша да Аринка — близкие родственники. А они — православные. Чушь!
— Господин подполковник, — произношу я как можно слаще, почти ощущая вкус слов, которыми смогу пригвоздить «соратника», — Вас ввели в заблуждение. В моей семье все — православные. Готов присягнуть.
— Как же так, сыне, — влезает архимандрит, — а сын–то твой?
— Не понял?! — можно взять и на голос. Я все–таки не абы кто, а офицер и георгиевский кавалер. — Мой сын крещен.
— А известна ли Вам некая иудейка, Шнеерсон Татьяна Боруховна? — голос архимандрита тоже слаще меда.
— Никак нет! — понятия не имею, кто такая? Может, и встречался с ней когда, но, убей Бог, не помню. У нее что, сын от меня?! Вот это номер!!
— Странно. — голос архимандрита суровеет, а в глазах загорается нехороший огонек. — А вот она утверждает, что была Вашей женой.
Моей женой?… Танька, что ли? Тьфу ты, пропасть! Конечно, она же после развода вышла замуж за банкира. Стало быть, сменила веру. Ну, спасибо тебе, милая, змея ты подколодная.
— Если, святой отец, Вы имеете в виду мою бывшую супругу, то я не знал, что она приняла другую веру. Когда мы были супругами, она была православной. Есть запись в церковной книге о нашем венчании.
Огонек в глазах архимандрита медленно гаснет. Кажется, он смущен. Но тут же оживает вновь:
— А почему, сыне, не сообщал о том раньше?
— Не считал нужным. Я не несу ответа за то, что она делала после развода со мной.
И тут он выкладывает главный козырь. Оказывается, Танька сменила веру за два дня ДО развода со мной, о чем есть запись в синагоге. Я убит наповал. Смят и раздавлен. Хотя мы уже и не жили вместе последние три месяца перед разводом, формально я, конечно, виноват. Но каковы все–таки, гады! Ну, на исповеди сказал бы мне это бригад–иерарх, я б ему вечным должником был! Нет же, врага решили словить. Ну да у меня тоже найдется, чем отбиться. Даром что ль первый мой командир, капитан (теперь уже полковник) Кольцов, зять самого всемогущего Кутепова? И ко мне он весьма расположен. Мы еще попрыгаем…
…И мы попрыгали. В моем деле осталось только маленькое черное пятнышко, ни на что особо не влияющее. Павел Андреевич за меня заступился и в обиду не дал. Он пожаловался тестю, и, по армейской поговорке, Александр Павлович «разобрался, как следует и наказал, кого попало». Влетело всем: и мне, и подполковнику Суркову, и архимандриту Феодосию, и еще целой куче людей, прямо или косвенно причастных к этой истории. Но после такого, за что мне любить «архангелов»?…
Ладно, пора вперед…
Военнопленный Алексей Ковалев. Испания. 1936 год.
…Сначала он почувствовал удары. Не боль, а именно тупые толчки. С трудом разлепив глаза он увидел что–то темное, пронесшееся мимо лица. Ботинок. Солдатский ботинок, какие носят франкисты. Трое солдат, окружив его, пинали ногами, желая видимо привести в чувства. Заметив, что он открыл глаза, один из них нагнулся и, ухватив за грудки, рывком поднял его в сидячее положение. Ковалев медленно, со стоном поднялся на ноги. Плен…
Франкисты что–то залопотали, потом один из них ткнул Алексея прикладом под ребра. Это оказалось так больно, что Ковалев, не сдержавшись, от души обматерил испанца. В ту же секунду раздался громкий, чуть насмешливый голос:
— Никак, соотечественник? Ну–ка, компаньерос, волоките его сюда: посмотрим: что за птица такая?
Ковалев повернул голову и увидел шагах в двадцати человека с почерневшим от копоти окровавленным лицом в грязном синем комбинезоне и разодранном шлемофоне. На плечах танкиста золотом горели офицерские погоны. А за танкистом стоял его танк, с ненавистной эмблемой молнии на броне и длинной бороздой блестящего металла на башне. Это был тот самый, в который Алексей в последний раз выстрелил, но так и не попал…
… На них ползли десятка два танков. Чуть позади, пригибаясь, бежала пехота. На вскидку — не менее тысячи штыков. А в его растерзанном авиацией полку вряд ли оставалось больше восьми сотен. Алексей стиснул зубы и поудобнее ухватил «томми–ган». Ну, ничего, господа фашисты, мы еще живы. И еще повоюем. Вот ожила единственная уцелевшая зенитка. Она басовито гавкнула, и один из танков закружился на месте с перебитой гусеницей. Но остальные слишком быстро сообразили, откуда раздался выстрел. Сразу четыре вражеские машины развернули башни в сторону артпозиции и осыпали ее градом осколочных снарядов. Ковалев видел, как вспыхивают серые клубки разрывов, и понимал, что зенитки у них больше нет. Теперь вся надежда на три уцелевшие (об этом доложил связной с батареи) противотанковые пушки…
Первая из пушек погибла глупо и обидно. Видимо ее фашистский танк засек первым, и, прежде чем она успела открыть огонь, на нее обрушился залп из пяти башенных орудий. Одновременно с уничтожением первой пушки, остальные танки продвинулись вплотную к позициям полка и теперь начали утюжить остатки окопов, изредка отвлекаясь на то, чтобы выбить пулемет или особо настырного стрелка из второй линии. Республиканские пулеметчики, попытавшиеся отсечь пехоту, были почти мгновенно выбиты русскими танками. Теперь фашисты были уже на окраине Вильяспеса, И Ковалев понимал, что полк бесславно погиб, а задача не выполнена, да и не могла быть выполнена из–за столь мощного превосходства противника в силах. Но сдаваться он не желал…