Я с интересом наблюдала за выражением лиц собеседников.
– Туманность? – спросил как бы вскользь Леонид.
– Самая обыкновенная туманность, – пробормотал сквозь густые усы академик, откладывая последнее фото. Он взглянул поверх пенсне на высокие стоячие часы очень сложного, видимо, устройства, с десятками циферблатов и циферблатиков. Академик делал этим взглядом недвусмысленный намек, что нам пора бы убираться отсюда, потому что побеспокоили мы знаменитого ученого по совершеннейшим пустякам.
– Считаю приятным долгом информировать вас и о дальнейшем, – каким-то ласкающим голосом произнес Леонид. Он открыл второе отделение папки и тщательно выбирал оттуда новые фото. – У меня имеется также и несколько спектрограмм этой туманности.
– Что вы говорите? – поднял лохматые брови академик, протягивая руки – одну к Леониду, другою к чрезвычайно выпуклым очкам, покоившимся среди других на столе.
А Леонид показал академику несколько негативных лент, говоря:
– Снято нашей южной экспедицией. Полагаю что это – результат полиспектрографа вашей конструкции.
– Вот как? – заинтересовался академик, заменяя на носу пенсне выпуклыми очками. – Посмотрим, посмотрим…
– Мне говорили, – невозмутимо прибавил Леонид, – что посредством вашего портативного прибора можно заснять спектральные линии любого светящегося предмета, будь то кончик зажженной сигары или блестящий Сириус.
Спектрограф, я знала, имелся у нас в институте. И не было ничего удивительного, что шаровая успела уже попозировать Симону и перед спектрографом.
Академик скользнул сперва небрежным взглядом по первой ленте. И внезапно приподнялся с кресла.
– Показывайте спектрограммы! – почти крикнул он на Леонида.
Тот развернул перед ним небольшую коллекцию.
К моему изумлению, в движениях академика не осталось и следа размеренности и солидности. Теперь он ожесточенно ерошил то свою шевелюру, то бороду. Рассматривал спектрограммы через очки и лупы. Наконец размашистым движением он изо всей силы надавил кнопку, которую держала бронзовая статуэтка Меркурия, стоявшая на столе. За дверью раздался оглушительный трезвон. И тотчас в кабинет вбежал молодой секретарь, сам чрезвычайно похожий на Меркурия. Академик буркнул какое-то приказание.
Через несколько минут спектрограммы были помещены на матовом стекле освещенного сзади экрана. Академик имел необычайно взволнованный вид. Рядом с ним склонился над снимками человек, про которого Леонид успел мне шепнуть, что это тоже известный ученый-астроном.
– Что это такое, по-вашему? – спрашивал Лунин, показывая на спектрограмму. – Как вам нравится общая картина?
Впоследствии я узнала, что спрашиваемый имел сорок восемь работ по анализу спектрограмм небесных светил.
– Нравится, – отозвался тот. – Картина сложна. Думаю, что перед нами линии…
Но академик перебил размеренную речь своего сотрудника. Быстро сказал:
– Вы правы. Перед нами спектр…
От необычайного волнения он не мог договорить, чем был замечателен спектр на экране. А в действительности спектр был замечателен…
Леонид спрятал все снимки в папку. Вручил ее мне. Тщетно академик с ассистентом упрашивали Леонида оставить фото им. Леонид дипломатично отговорился необходимостью получить дополнительную информацию от сотрудника, который должен вскоре вернуться к нам в институт.
Когда мы возвращались, Леонид улыбнулся;
– Будет очень жаль, если мой друг заставит себя долго ждать… Почему?
– Не знаю, – недоумевала я.
– Потому что никакого Пирса не существует. Придется извиниться перед Луниным за эту маленькую мистификацию. Но она была необходима.
XXI. Двенадцатый этюд Скрябина
Чем ближе присматривалась я к Грохотову, Леониду и другим сотрудникам института, тем большим уважением проникалась к работникам науки. Я поняла, что великие изобретения не валятся готовыми с неба. Знания и настойчивость в труде – вот что приносило успех.
Разными путями пришли в науку эти люди.
Случилось, что Леонид рассказал о себе:
– Мой отец работал учителем в большом селе, а мать там же врачом. Однако я не воспринял ни любви, ни простого влечения к этим профессиям. Сначала почему-то хотел сделаться шофером. Потом страстно отдался разведению кроликов. Видел раз, что отец мой всем знакомым с гордостью показывает свою статью в журнале «О правилах поведения учащихся». И я решил сам сделаться писателем. Старательно крупным почерком исписал я три толстые тетради и озаглавил этот опус так: «Руководство к разведению кроликов». Помню даже, как начиналось сочинение: «Пушистый дружок детства, милый кролик пришел к нам из стран Средиземного моря…»
– Вы много читали… Вы так много знаете… – вымолвила я, заинтересованная рассказом.
Леонид сидел на краю лабораторного стола, смотрел в окно и рассказывал, будто кому другому, а не мне.
– Читал все, что подвертывалось под руку. Многим я обязан книге. Но живое человеческое слово часто сильнее книги. Признаться, в детстве самое потрясающее впечатление произвела на меня не книга, а беседа со случайным прохожим. Вот и сейчас вижу ту встречу, как наяву. Летом раз в лесу попался мне старик-бродяга. Лохматый, бородатый, с красным опухшим носом, а я – мальчишка – собирал грибы. Бродяга попросил показать ему дорогу к станции, чтобы пройти покороче. Повел я его по тропинке, а в лесу у нас была одна достопримечательность: огромный дуб, расколотый пополам чудовищным ударом молнии. Словно великан разрубил огненным топором это дерево от вершины до корней. Но обе половинки дуба, опаленные молнией, продолжали жить, зеленели, и желудей под ним валялось страсть как много!
Мы остановились там с бродягой. Тот посмотрел на дуб и стал мне, мальчишке, рассказывать о молнии, об электричестве… Этот босой бородатый старик был талантлив. Он обладал настоящим даром педагога и пропагандиста.
– И вы забросили своих пушистых дружков?
– Не сразу. Но с того дня, после встречи в лесу, я стал бредить электричеством. Многое потом передумал я под ветвями того дуба. Часто навещал его. Решил, что обязательно стану инженером. У дяди моего в городе, куда меня отдали учиться, изобретал я электрические мышеловки, выдумывал звонки собственной системы. Понятно, в квартире перегорали предохранители. Дядя выговаривал мне, но я упорствовал в своем желании…
Кто-то вошел в лабораторию и помешал Леониду продолжать рассказ. И хотя потом он ни разу не возвращался к воспоминаниям своего детства, но с того дня я стала лучше понимать Леонида. Он всегда придумывал что-нибудь. Иногда мне казалось, что все ему дается очень легко.
Но, разумеется, я неправа. Работа его блестящего ума никогда не прерывалась именно потому, что он постоянно учился и трудился.
Грохотов обладал мягким, благодушным характером, но был способен вести ожесточенные споры, когда затрагивались принципиальные вопросы или речь заходила о достоверности научных фактов. Он поражал нас всех своей феноменальной усидчивостью и добросовестностью ученого. Часто он просиживал несколько вечеров за вычислениями, чтобы проверить какую-нибудь одну цифру в своих выводах. И он на самом деле исколесил весь Советский Союз, чтобы собрать исчерпывающие материалы для своей работы о физических явлениях в атмосфере, которую он задумал, будучи еще студентом третьего курса.
Достойным помощником обоих друзей был наш дорогой Симон. Когда-то он был скромным фотографом, работал в заводском парке культуры. И вот юноша, уличный фотограф, увлекшись цветной фотографией, задумал создать универсальный проявитель. Перечитал все книжки о проявителях, какие мог достать, перепробовал сто рецептов. Написал большую статью об этом. Редактор посоветовал ему учиться. Сложный путь прошел Симон, пока, наконец, не попал в техникум. В химическом кабинете он поразил всех своими способностями. Он окончил вуз, учился в аспирантуре, получил степень кандидата наук. На одной из конференций Симон встретился с Грохотовым и Леонидом. Он оказался для них драгоценнейшим помощником. У Симона был дар экспериментатора. Он знал мельчайшие детали аппаратуры, с которой приходилось иметь дело в институте. Без его согласия друзья не осмеливались приступить ни к одному опыту. Они слушались его в этом отношении беспрекословно. Раз Симон сказал «нельзя» – значит нельзя. Если «можно» – значит можно.