ИРИНКА

Я не обольщалась. Я знала, почему он захотел жениться на мне. Он любил другую женщину, а она неожиданно бросила его, и от тоски, от злости, от горькой своей обиды, а может быть, стремясь к некоему самоутверждению, он предложил мне однажды выйти за него замуж.

Мы были знакомы много лет, жили по соседству, на одной улице. Он был старше меня на три с половиной года, когда-то, когда я училась, скажем, в четвертом, а он в седьмом классе, это создавало значительную дистанцию между нами.

Но позднее, когда мне исполнилось двадцать три, а ему — двадцать шесть, мы сравнялись. Тем более, говорят, что женщины биологически всегда старше.

Правда, я не ощущала себя старше его. Напротив, он казался мне много старше, умнее, значительней, чем я.

Должно быть, так оно и было на самом деле.

Итак, мы окончили институты в разное время — он строительный, я — планово-экономический, мне минуло двадцать три, я работала в одной проектной организации, где мне платили сравнительно приличную зарплату, а он был старшим инженером строительного треста.

И как-то утром, в субботу, он явился ко мне.

Нам давно не приходилось видеться, а тут он вдруг пришел. Мой дядя Олег Георгиевич спросил:

— Как передать, кто ее спрашивает?

Он ответил:

— Скажите, что Пикаскин.

Дядя, привыкший никогда ничему не удивляться, вежливо переспросил:

— Простите, как? Пикаскин? Я вас правильно понял?

— Вполне, — ответил он. — Именно так. Пикаскин.

— Минуточку, — сказал дядя. — Подождите вот здесь, в прихожей.

Дядя, с которым я прожила бок о бок все свое детство и юность, отличался чисто старомодной галантностью.

Он подвинул гостю стул, зажег лампу и потом постучал в мою дверь. Я уже не спала, лежала в постели, читала прошлогодний номер журнала «Москва».

Дядя сказал:

— Извини, там тебя спрашивает некто с ужасно смешной фамилией.

— Что за фамилия? — нетерпеливо спросила я.

— Пикаскин, — ответил дядя. — Ну, не смешно ли, скажи на милость.

— Это же Марик, — сказала я. — Марик Симаков, помнишь, у которого воротничок рубашки был постоянно запачкан чернилами? Ты еще как-то заметил, что, наверное, он ходит куда-то на чернильный водопой…

— Марик Симаков? — повторил дядя. — Конечно же, я его хорошо помню. Он еще однажды заявил совершенно серьезно, что в последний раз ему пришлось улыбнуться в конце прошлого столетия. И как это я сразу его не узнал?

Дядя и сам улыбнулся, вспомнив сейчас ходившую среди нас всех в ту пору хохму Марика, а мне было не до улыбок, так стало жаль дядю: зрение его ухудшалось с каждым днем, ведь глаукома, все врачи утверждали в один голос, болезнь коварная и не любит стоять на одном месте…

Я мгновенно оделась, крикнула в глубь коридора:

— Марик, подожди немножко…

И очень быстро ополоснула себя в ванной холодной водой, горячая у нас была выключена уже второй месяц из-за ремонта труб.

Потом так же быстро причесалась, глядя в зеркало на свое чуть опухшее после сна лицо, на длинные свои ресницы и высокий, даже, как мне думалось, чересчур высокий и большой для женщины лоб.

Светлые мои волосы, слегка подкрашенные лиловыми чернилами, отчего они казались загадочного, темно-серебристого цвета, сразу же легли так, как полагается, на две стороны, сзади длиннее, чем спереди.

Я подумала: «Вроде бы я все-таки ничего…»

Потом вышла в коридор и позвала Марика на кухню, единственное место в нашей квартире, которое по утрам выглядело сравнительно прибранным.

Марик был длинный, очень худой, немного походил на артиста Николая Черкасова, когда он снимался в роли Паганеля в «Детях капитана Гранта».

В школе Марика прозвали Пикаскиным прежде всего потому, что он любил художника Пикассо, собирал репродукции его рисунков и потом всюду, где попало, рисовал голубя — на тетрадях, на школьной доске, на стене, на дверях и на тротуаре.

Он так «насобачился», что голубь у него получался мгновенно — жирный, с круглым горлом и широко распахнутыми крыльями.

Его мама, Алла Ивановна, говорила о нем:

— Марик очень впечатлительный мальчик и необычайно одаренный. Своей впечатлительностью и одаренностью он напоминает мне несколько Левитана, того самого, не диктора, а художника, друга Чехова, и немножко Фредерика Шопена…

Алла Ивановна с юности работала в различных библиотеках. Проводя там долгие часы, она перечитала, кажется, все книги, которые годами покоились на библиотечных полках. И набралась всякого рода знаний по самым различным отраслям науки, техники и искусства. Причем она любила щегольнуть своими познаниями, и случалось, что приводила она их решительно некстати.

Впрочем, это обстоятельство нисколько ее не смущало. Сына она назвала Марком в честь героя романа Гончарова «Обрыв».

Отца у Марика не было, умер несколько лет тому назад.

— У меня к тебе дело, — сказал Марик.

— Валяй, Пикаскин, — сказала я.

Он вынул из кармана что-то бережно завернутое в папиросную бумагу, развернул бумагу, и я увидела фотографию.

— Это она и есть, — сказал Пикаскин.

— Кто она? — спросила я.

— Та, кого я люблю.

— Ну и люби себе на здоровье, только объясни, я-то при чем?

— Ты должна помочь мне.

Когда мы учились в своих институтах, я на первом, а он на предпоследнем курсе, мы с ним всегда встречались по соседству, обменивались книгами; мы оба любили детективы, у моего дяди в ту пору было еще превосходное зрение, Марик доставал ему английские и французские детективы, и дядя, великолепно знавший языки, с ходу переводил детективы на русский, а я перепечатывала на старенькой пишущей машинке «ремингтон» четыре экземпляра. Потом Марик сам переплетал все эти листочки в твердые красные обложки. Один экземпляр он давал мне, и у меня таким образом собралась неплохая библиотека детективов — Агата Кристи, Чийз, Эдгар Уоллес, Эллери Квин, Стаут и, разумеется, Сименон.

И еще книги каких-то никому не известных авторов.

Дружила ли я с Мариком? Не знаю, можно ли назвать наши отношения дружбой?

Он всегда относился ко мне, словно к маленькой, не слишком для него интересной, был в общем-то хотя и благожелательно настроен, но глубоко равнодушен ко мне и уж, само собой, не подозревал о том, что я влюбилась в него, еще учась в седьмом классе.

И, как мне думалось позднее, хотя и случались за эти годы различные увлечения, я буду любить его и останусь ему верна всю свою последующую жизнь.

— Чем же я должна помочь тебе? — спросила я.

— Завтра я приведу Таю к нам, — сказал он. — Ты тоже приходи. Для амортизации.

С фотографии на меня смотрело узкое девичье лицо с неистовым, четко очерченным ртом.

Рот был именно неистов, большой, жадный, должно быть, очень яркий. Больше, пожалуй, ничего особенно выдающегося и запоминающегося в этом лице не было. А может быть, мне просто не хотелось искать в нем еще что-то привлекательное?..

Я глядела на слабо намеченные брови, на щеки, чуть впалые, наверное, бледные, и думала с удовольствием: «Рядовой товарищ, ничего особенного!»

— Так как, придешь? — спросил Пикаскин.

— В котором часу?

— К пяти.

— Приду.

— Только не подведи, — сказал он. — Я на тебя надеюсь.

— А я тебя когда-нибудь подводила?

Он улыбнулся.

— Нет, еще не подводила, но ты же знаешь мою маму, более пристрастного человека на всей нашей планете не отыщешь. Вбила себе в голову, что Тая мне не подходит.

— Она с нею знакома?

— Видела один только раз. Я взял ей билет в кино, а сам пошел с Таей. Сидели мы в разных рядах, а мама после сказала, что Тая мне абсолютно и решительно не подходит, что это совершенно не то, что мне нужно. И что она заранее предвидит несчастную мою участь, подобную участи Осипа Дымова, ты же знаешь ее…

— Знаю, — сказала я. — Наверно, Алла Ивановна тут же процитировала небольшой отрывок из «Попрыгуньи»?

— Примерно, — согласился он. — На этот раз из Толстого, привела в пример статью из «Круга чтения». Кстати, о книгах, нет ли какого-нибудь вкусного детективчика?

— Могу дать журналы «Искатель» за позапрошлый год. Иногда там бывают неплохие детективы.

— Читай их сама, — от души посоветовал он. Поднялся, протянул мне свою длинную руку.

— Значит, приходи…

Улыбнулся, слегка кривя рот, и опять я подумала: «Как же он походит на Черкасова в роли Жака Паганеля!»

На следующий день я пришла к нему, как и договорились, без четверти пять и застала дома одну лишь Аллу Ивановну.

Она накрывала стол к обеду, расставляла тарелки, кладя их друг на друга, глубокую, потом мелкую, потом еще мельче, закусочную.

Она вынимала из серванта солонку, горчичницу, судок с уксусом, два хрустальных флакончика с металлическими пробками, памятные мне с детства, и при этом плакала, слезы текли из ее глаз и, повисев какое-то время на кончике носа, падали на белую, ломкую скатерть…

Увидев меня, Алла Ивановна стремительно вытерла глаза крахмальной салфеткой, оказавшейся под рукой, чересчур радостно улыбнулась и воскликнула:

— Очень рада, конечно, только прошу, не подходи близко к столу!

Немыслимо давно это было: как-то я пришла к Пикаскину и через три минуты, не больше, нечаянно разбила стоявшую на столе фаянсовую рюмку для яиц.

Однако этого было мало, потому что в следующий раз, придя к ним, я задела рукой старинную вазочку для цветов — фарфоровая, вся, словно бы сплетенная из розовых кружев, она была прелестна, и так жаль было глядеть на мелкие осколки разбитых вдребезги фарфоровых кружев…

Алла Ивановна не ругала меня тогда, только сказала, что я типичный Епиходов из «Вишневого сада» Чехова, но, как видно, запомнила мою неуклюжесть на долгие годы.

Склонив голову набок, она любовалась своей и в самом деле неподдельно старинной посудой, расставленной на белой, без единой складочки скатерти. На губах ее порхала довольная улыбка, если бы я не увидела случайно слез на кончике ее носа, я бы не поверила, что она совсем недавно, минут пять тому назад, плакала, накрывая на стол.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: